Когда Василий Сергеевич уехал, мама погрустила дня три, потом не выдержала и поехала за ним в Баку.
В Баку мы сперва нашли маминых однополчан: Соню и Гургена Ашотовича, ее мужа. Найти их было нетрудно. Гурген Ашотович Арутюнян, был начальником милиции и его все знали. Он был старше тети Сони и инвалид. Ногу он потерял на гражданской войне, а тетя Соня его спасла от смерти. Она сама об этом рассказывала. Гурген Ашотович помог маме устроиться в милиции следователем и связаться с Василием Сергеевичем. Мама несколько раз встретилась с ним, но потом перестала. Это меня огорчило: я по-прежнему мечтал о таком папе. Мама сказала:
– У него семья.
– Ну и что? – возразил я.
– Я не вправе отнимать у его мальчиков отца, – ответила она грустно и прибавила: – Ты уже большой и должен понимать. Тебе хорошо было расти без отца?
Я никогда не чувствовал себя несчастным от того, что рос без отца. Но я не сказал ей об этом. Мама всегда говорила о моем отце только хорошее. Заставляла меня посещать его семью. Я выполнял ее желания, но с ним мне было скучно и тяжко, хотя я знал, что он любит меня. Он очень волновался при встрече со мной и мамой. А она относилась к нему с уважением и помогала ему в трудное для него время.
Отрочество
Мама не была карьеристкой, но всегда увлеченно работала, и все у нее хорошо получалось. Такие люди тогда были нужны. Ее выдвигали на разные работы. Она была народной судьей. Говорили, что она справедливая. Потом ее послали в Одессу учиться на высших юридических курсах. А в Баку, в милиции, она сперва была следователем, потом старшим следователем, потом стала большим начальником и носила милицейскую форму, а в петлице – один ромб. Гурген Ашотович говорил тете Соне, что у нее, у мамы, талант. Она не только разоблачала преступников, но и оправдывала невинных.
Однажды осенью она разбудила меня очень рано.
– Поедем к морю, – сказала она, помогая мне одеваться.
– Почему к морю, ведь холодно? – капризничал я.
– Так надо! – тон ее не допускал возражений.
Пляж был пустой – ни одного человека. Море штормило. Дул холодный ветер. Мама кого-то ждала. Наконец на пляже появился Василий Сергеевич. Мама сказала:
– Постой здесь. – И быстро пошла к нему.
Они встретились в стороне от меня. За шумом волн я не слыхал, о чем они говорили. Я бросал камешки в набегающие волны Я видел, как он поцеловал маму в щеку и, оглянувшись, стал уходить. Мама возвратилась ко мне. После этого разговора мы, торопясь, собрали вещи и уехали на Украину. Мама устроилась на рядовую работу в МТС. Вскоре она вышла замуж.
Только через много лет я узнал причину этих перемен. В Азербайджане начались аресты и расстрелы работников ГПУ и милиции. Василий Сергеевич предупредил маму о грозящей ей опасности. Он советовал маме скрыться и тем уберег маму от ареста, а меня – от судьбы сына расстрелянного «врага народа». Самого Василия Сергеевича, Гургена Ашотовича и многих других расстреляли, а Соню отправили в лагерь. Она не вынесла разлуки с дядей Гургеном и в скором времени умерла. Об этом мы узнали от знакомой тети, которая ехала из Баку в Запорожье к родителям.
– Бесконечно честные и преданные партии люди, – грустно сказала мама и всплакнула.
Я был уже подростком и понимал, что об этом надо молчать.
Недалеко от нашей школы в городском мелитопольском театре шел спектакль «Чудесный сплав». Мы в красных галстуках выходили на сцену приветствовать создавших сплав. Наших голосов, очевидно, не было слышно в зале, и какой-то дядя учил нас говорить громко. У мамы был неудачный роман с милиционером Мишей. Миша был моложе мамы. Я его называл по имени. За папу я его не признавал, но маму за это не осуждал. Когда роман кончился, я об этом не жалел. Летом несколько школ, и наша в том числе, выезжали в лагерь в окрестности Бердянска. Там было море, и мы ездили в город смотреть кино. Фильм назывался «Крестьяне». Он мне не понравился. В Мелитополе был построен Дворец пионеров. Было торжественное открытие. В зал набилось много взрослых. Стояли в проходе и за стульями у дверей. Аплодировали директору Дворца, и какой-то дядя закричал от дверей: «Да здравствует товарищ Хатаевич!» Я не знал, кто такой Хатаевич. Меня поразил этот крик, казалось, что дядя кричал от страха. Потом мама говорила, что Хатаевича расстреляли.
Во Дворце были разные кружки. Я посещал кружок рисования. Им руководил хороший педагог, фамилию которого я, к стыду своему, не могу вспомнить.
Это время было совсем не похоже на то, что делается теперь: образование было бесплатное для всех, в пионерские лагеря дети ездили за символическую плату, доступную каждой семье, многие бесплатно, за счет профсоюзов. Дворец пионеров был построен на средства государства. И за кружки, которые мы посещали, не надо было платить ни копейки.
Я взрослел и наконец вместе с мамой оказался в Москве, куда она и мой отчим Павел Антонович Литвиненко были посланы на учебу в Академию соцземледелия. Академией, я думаю, она называлась для авторитета. Фактически же это были двухгодичные курсы при Тимирязевской академии, на которых повышали квалификацию работники сельского хозяйства. Мы получили отдельную комнатку в общежитии на Лиственной аллее. Я был определен в лесную школу, в районе Тимирязевской академии (трамвайная остановка с архаичным, но милым мне названием «Соломенная сторожка»).
В этой школе мне не повезло. Я был провинциалом, мои слабые по сравнению с москвичами знания и украинизмы в речи вызывали у моих одноклассников насмешки. А это был шестой класс, когда в мальчишках просыпается обостренное чувство собственного достоинства. Посещать эту школу было неприятно, и я решил просто туда не ходить. Мама давала мне рубль в день на трамвай и еду. Я уезжал в центр, покупал за пятак вход в Политехнический музей и проводил в нем весь день до закрытия. Там же, в буфете, покупал себе какой-нибудь бутерброд и чай. Часто, когда оставались 10 копеек, забегал в кинотеатр «Художественный».
Это был период расцвета советского кино. На экраны выходили замечательные фильмы. Политехнический музей формировал во мне знания – таких знаний не могла дать мне никакая школа, – а фильмы формировали мировоззрение.
В конце учебного года маму вызвали на родительское собрание, и она с удивлением и испугом узнала, что я весь год не посещал школу. Был серьезный, разговор. Я объяснил, почему так поступил. Ни мама, ни отчим меня не ругали. В это время заканчивалось строительство новой школы-десятилетки на Лиственной аллее. В новом учебном году я уже учился в этой школе.
Юность
Эта школа сыграла в моей судьбе очень важную роль. В ней учились главным образом дети профессорско-преподавательского состава Тимирязевской академии, с которыми было интересно общаться. Преподавали нам прекрасные учителя. Да и сам я был не тем, [15] что в Лесной школе: я обтесался, научился правильно говорить по-русски, подружился с хорошими ребятами. Самым близким мне другом был Карлуша Бондарев. В период юдофобства и борьбы с «космополитами» кристально честный Карлуша принципиально сменил русскую фамилию матери на еврейскую фамилию отца: Кантор. Его мать Ида Исааковна Бондарева, член коммунистической партии с 1903 года, во время столыпинской реакции эмигрировала в Аргентину, была одним из организаторов аргентинской компартии. Я часто бывал в этой семье. Мне в ней нравилось все: и скромная легкая мебель, и полки книг во всех комнатах от пола до потолка, и то, что они знали много европейских языков, и стиль отношений в семье. Они были удивительно красивыми людьми и физически и нравственно. К простым людям они относились без деланного демократизма, но с искренним уважением, презирали чванство и притворство, ненавидели национализм, много трудились. Отец Карла был профессором геологии в Тимирязевской академии. Он тоже был коммунистом. Карл привил мне любовь к поэзии Владимира Маяковского. Его родная сестра Лиля Герреро была в Аргентине писательницей и перевела Маяковского и других советских поэтов на испанский. Она пару раз приезжала в Москву, я познакомился с ней. Она была необычно красива. Я, мальчишка, любовался ею и с уважением смотрел на орден Красной Звезды, который она получила за Испанию (воевала в интернациональной бригаде). Карл тоже родился в Аргентине. Родители возвратились в СССР только в 1924 году.