Унтер услышал о смерти адмирала, открыв глаза в госпитале, куда был привезен ночью, а услышав, отстранил рукой фельдшера, склонившегося над ним, и сказал:
- Коли так, все равно помирать мне!
- Что ты! - в испуге кричал ему фельдшер. - Будет антонов огонь...
- Огонь! - безразлично повторил унтер. И раненые, лежавшие кругом, подтвердили:
- Можешь и нас не лечить. Ступай себе с богом!
Но один из них, пушкарь Черепанов, привезенный сюда раньше, нашел в себе силы сказать:
- Не дури, Тимофеич!
И голос его поколебал решение унтера.
- И ты здесь? - шепнул он. - Ну где ты, фельдшер, иди сюда. Севастополю еще жить и жить.
Рассказывали ему позже, что похоронен Павел Степанович рядом с Корниловым и Лазаревым, в неготовом еще склепе. Выше над склепом морская библиотека, два сфинкса у входа. Слева полуразбитый уличный фонарь, полосатая будка часового.
"Эх, надо бы могилу не в склеп, а наружу, да высокий курган, чтобы издали знали, где лежит адмирал,-думал, слушая матросов, унтер. - Будут приходить сюда кобзари с Украины, ратники-поселяне, вдовы с детьми и старые адмиралы, все будут собираться здесь и вспоминать Павла Степановича. А курган тот должны сторожить моряки-черноморцы, а новобранцы здесь принимать присягу. Нельзя служить, не ведая о Нахимове, не зная оставленных им морякам заповедей".
Так думал Погорельский, а за стеной госпиталя шла боевая страда бухали орудия и окутывал землю орудийный дым. Странно, унтер все меньше тревожился за Севастополь, хотя все тяжелее было городу, словно уверившись в том, что нельзя убить в народной памяти Нахимова, а с ним и веру в себя.
Месяц спустя он был уже "благонадежен к выздоровлению", оставшись навсегда с "мертвой" рукой,-так писалось в госпитальной карте. Пушкарь поправлялся плохо. Раненых отправляли с обозами, для госпиталей не было в городе домов и не хватало врачей. Вскоре унтера видели за городом.
Брел он, придерживаясь здоровой рукой за телегу, в которой лежал Черепанов, и на уговоры товарищей присесть с ними отвечал: "Па ногах меньше измору". Хранил он в ранце своем среди вещей кисет, наполненный не табаком, а землицей с Малахова кургана, и свидетельство, выданное ему в лазарете о том, что препровождается он во внутренние губернии с сестрой Ольгой Левашовой на милосердие граждан. Но сестра лежала в "тифузе", и некому было провожать раненых. Может быть, потому и не хотел унтер занять на телеге их место, посчитав себя обязанным и здесь быть их командиром. К тому же разные были в обозе люди: одни не сумели назвать свою губернию и ехали, вспоминая, откуда держали они путь год назад, другие, из бывших арестантов, побаивались вернуться домой и искали случая свернуть с дороги.
Тревога за Малахов сменялась в нем тревогой за Россию. Пришло время и ему, служаке, увидеть непорядок в государстве. Никогда еще так смело и широко не думал унтер о своейi стране, не сетовал на беззаконие, не горевал о людях. Будто и этому научила унтера война. Много лет уже не приходилось идти ему ковыльной степью и размышлять на воле обо всем, что повидал на веку. Словно раздвинулась земля и прибавились дни. И хотя непривычно было это обилие времени, равное широте нехоженых земель, такими ли казались его корабельные будни, - и томило неустройство,-безрукий да старый, родным в тягость, -шел он, к новому в жизни готовясь. К тому, что расскажет в деревне о Севастополе, как купит на сбережения избу, возьмет к себе племянницу, будет много читать и прослывет бобылем-книжником. Учитель да старый солдат первые люди в селе. И по праву будет являться в господский дом с поклоном только в престольный праздник.
Думать об этом было немалым утешением, но не отмщения или покоя ради, а потому что не мог он явиться в село иным из Севастополя.
Черепанов лежал недвижно, и каждый раз на ухабах унтер придерживал коней. Дорога тянулась степью, казачий полк батавой1 шел по ней в Крым, подняв на ветру знамена, и вдруг, пропустив казаков, увидел унтер ополченцев, наконец-то идущих из Волыни. Он узнал стариков, своих односельчан, и на радостях подвел их к Черепанову. Но пушкарь не удивился и сказал, чуть подняв голову: "Не задерживай их, Тимофеич". В глазах его все еще плыла огненная земля, рушились бастионы и Нахимов вел в атаку моряков.
Ополченцами командовал генерал из губернского воинского присутствия. Он ехал в просторном помещичьем рыдване, с подушками и самоваром в ногах. Сонливый, седой и добрый, он глянул на молодцевато откозырявшего ему унтера, остановил его и спросил по привычке:
- Ну что, служивый, крепко ли стоят наши?
- Вам бы так, ваше превосходительство, - не сморгнув, ответил унтер.
- Что он ответил? - переспросил генерал адъютанта, трусившего рядом на белой кроткой лошадке.
- Он сказал, что вас ждут там, генералов ждут, ваше превосходительство. Видать, начальствовать некому.
- Ох, бог мой! -горестно поежился генерал и крикнул кучеру: Подгоняй!
Унтер усмехнулся, отвел глаза и переждал, пока рыдван скроется вдали. Уверенный в том, что не пасть полковому знамени волынцев, хотя бы и пал город, и смягчая свое впечатление об их генерале, унтер сказал старикам, прощаясь:
- Нахимов и ему бы место нашел. Ныне каждый солдат за честь полка отвечает. Хрулев вас ждет, братцы, Ухтомский... Есть еще генералы!
И долго глядел вслед землякам, заслонившись, словно от солнца, рукой и с трудом удерживаясь, чтобы не побежать за ними назад в Севастополь.
А в это время на пустынном острове Проти вблизи Константинополя, где содержались русские военнопленные, Адольфус Слэд оповещал офицеров и среди них старика Левашова о смерти Нахимова. Слэд стоял перед лежащим
_________________________
1 Развернутым строем.
на соломенной подстилке Левашовым, зажав в руке газету со статьей своей под названием "Конец фантазиям".
- Нет, господин адмирал, - слабо возражал больной Левашов, полузакрыв глаза, - Нахимов не умер, Нахимов жив.
- Вот ведь!.. - удивлялся Слэд упорству больного и кричал:- Клянусь честью! Что он, ваш Нахимов, бессмертен, что ли? Он - легенда, миф, сказанье!
- Потому и бессмертен, если хотите,-отвернулся Левашов, все больше слабея и не имея сил спорить.
В его сознании вставал Севастополь таким, каким был в его детстве, с белыми холмами, хранящими в своих зарослях могильные плиты греков, с родниково-чистой водой молодой Ахтиарской бухты, и образ Нахимова жил сейчас в этих воспоминаниях неизменным и вездесущим, как плеск морских воли, как шорох степного ветра в соломенной крыше его севастопольского дома на заросшей ромашкой и омытой дождями улочке, которой уже сейчас не было.