«Меняются времена, меняется жизнь, меняются сорта бумаги, перья и пишущие машинки. Когда-то я любил писать в тонких школьных тетрадях в клетку. Ни на чём другом не писалось. Весь роман „Утоление жажды“ написан в тонких тетрадях для арифметики. Казалось, эта привычка останется до конца жизни. Потом внезапно перешёл на простую белую бумагу, потребительскую, и теперь пишу только на ней. Отчего эта перемена? Мне кажется, найдётся объяснение, если подумать всерьёз.
Раньше писал более связно. Одно клеилось к другому, одно текло из другого. В этой связности была и связанность. Для такой последовательной и равномерной прозы требовалась последовательность и равномерность бумаги, одна страничка за другой, цепко сшитые проволочными скрепками. Теперь стремлюсь к связям отдалённым, глубинным, которые читатель должен нащупывать и угадывать сам. „И надо оставлять пробелы в судьбе, а не среди бумаг“. Пробелы — разрывы — пустоты — это то, что прозе необходимо так же, как жизни. Ибо в них — в пробелах — возникает ещё одна тема, ещё одна мысль.
Для такой прозы, якобы разрывчатой, нужны разрывы в бумаге: отдельные листы. Вот и причина, по-моему, заставившая перейти от тетрадей в клетку на потребительскую бумагу. Случилось это, конечно же, совершенно неосознанно»[21].
Однако в середине 1940-х Трифонов ещё писал рассказы в школьных тетрадях в клеточку. Именно с такими тетрадями он и ходил на семинар, который вёл Федин. Формально первокурсник, да ещё и студент-заочник, не имел права на посещение семинара, но Константин Александрович с симпатией относился к этому неторопливому и вдумчивому студенту в рабочем ватнике. Трифонов сумел очень скоро выделиться из среды однокурсников, причем выделиться отнюдь не своим ватником. Он прочитал на семинаре один из своих рассказов — историю чернорабочего по кличке «Урюк». Двенадцать членов фединского семинара уподобились двенадцати молотобойцам и стали «плющить» рассказ на семинарской наковальне. Их претензии были обоснованны: первокурсника можно было обвинить и в шаблонной композиции, и в обилии штампов, и в невыразительности языка. Федин не выдержал. Ударил кулаком по столу с неожиданной яростью: «А я вам говорю, что Трифонов писать будет!» [22] И чтобы не выглядеть слишком категоричным, пояснил свою мысль: сквозь все очевидные недостатки рассказа просвечивает ощущение подлинности жизни, ощущение достоверности рассказанной истории. Это — самое главное.
Литературный мэтр сделал два практических вывода, имевших судьбоносное значение в жизни начинающего писателя. Во-первых, серьёзного юношу стоит держать на примете, потому что из него, несомненно, будет толк. Во-вторых, его надо перевести на очное отделение. Сказано — сделано. В 1945 году Трифонов стал студентом очного отделения Литинститута, что дало ему законное основание уволиться с оборонного завода. Экономика страны была мобилизационной, и уволиться по собственному желанию с любого предприятия, не говоря уже об оборонном, было очень непросто. Благодаря Федину жизнь Юрия Трифонова снова сменила русло. После всех трагических передряг 30-х годов его бытие стало меняться к лучшему.
«Влетел в литературу, как дурак с мороза»
Когда Трифонов поступал в Литературный институт, до окончания войны оставался ещё год, и фронтовиков в его стенах было мало. Когда же он перевёлся на очное отделение и стал студентом второго курса, ситуация принципиально изменилась: ряды студентов пополнились демобилизованными фронтовиками. Вспоминает хорошая знакомая Трифонова поэтесса Инна Гофф: «Теперь война кончилась, и среди бушлатов и кителей кургузые гражданские пиджачки выглядели сиро. Но к нему это не относилось. Он уже утвердил себя, удачно выступив на семинаре Федина… Великое дело — заявить о себе. Утвердиться. Он уже утвердился, в отличие от тех, в морских бушлатах и армейских гимнастёрках. Здесь, на мирном полигоне, они выглядели в сравнении с ним необстрелянными новобранцами…»[23]
Указ Президиума Верховного Совета СССР от 6 июня 1945 года «Об учреждении медали „За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.“». ГАРФ
Докладная записка генерала армии А. В. Хрулёва об учреждении медалей «За освобождение Белграда», «За освобождение Варшавы», «За освобождение Праги», «За взятие Будапешта», «За взятие Кёнигсберга», «За взятие Вены», «За взятие Берлина» с резолюцией И. В. Сталина. ГАРФ
Прошло три года. Три первых послевоенных года. Сколько событий они принесли! Между былыми союзниками по антигитлеровской коалиции полным ходом шла полномасштабная холодная война. В СССР был создан легендарный автомат АК-47, хотя имя его создателя старшего сержанта Калашникова ещё не стало мировым брендом. Шло восстановление разрушенного войной народного хозяйства, и миллионы фронтовиков начали с нуля осваивать реалии мирной жизни. В стране провели денежную реформу и отменили карточки. Началась идеологическая кампания по борьбе с «низкопоклонством перед Западом», направленная против «безродных космополитов».
В эти годы студент Литинститута Юрий Трифонов замахнулся на написание книги о своих сверстниках. В ноябре 1948 года 23-летний студент прочёл несколько глав из повести «Студенты» на семинаре в институте. Однокурсница Трифонова Инна Гофф с протокольной точностью донесла до нас атмосферу этого семинара: манеру авторского чтения и реакцию присутствующих. «…B ту пору чтение и впрямь несло в себе некий заряд, подобный атмосферному электричеству… Он читал неторопливо, размеренно, несколько скучным голосом. И это было резким контрастом с тем, о чем он читал. И тем, как это было написано, — нам казалось, что блистательно… Юркина повесть показалась мне многообещающей. Такую вещь послушаешь и заражает, хочется писать… Тогда был его триумф. Юра был бледен. Красные пятна на лице подчёркивали бледность. Значит, волновался…»[24] Так сбылось пророчество Константина Федина. Юрий Трифонов стал писателем. В следующем, 1949 году он окончил Литературный институт, причём повесть «Студенты» была представлена им как дипломная работа. Однако и после окончания института Трифонов продолжил работу над рукописью, шлифуя и совершенствуя текст. Ему доставляло удовольствие «вылизывать» своё детище. В январе 1950 года повесть была завершена.
Современные читатели эры всеобщей компьютеризации уже вряд ли способны ощутить всю ту гамму переживаний, которые испытывал автор, от руки написавший книгу и поставивший последнюю точку. Для Пушкина, который пользовался гусиными перьями, но успел дожить до появления стальных перьев («Медный всадник» написан в 1833 году стальным пером), момент окончания работы обладал каким-то сакральным смыслом: Александр Сергеевич нередко фиксировал не только дату, но и время завершения работы. С точностью до четверти часа скрупулёзно отмечен финал «Евгения Онегина», с точностью до минуты — итоговые строфы «Медного всадника». Так обстояло дело в XIX столетии. В XX веке литераторы пользовались авторучками и пишущими машинками. Момент окончания работы всегда был материализован, нагляден, осязаем, получал вещественное воплощение, которым автор, как правило, сполна наслаждался. Завершение работы над рукописью было растянуто во времени. Черновая рукопись переписывалась набело. Беловая рукопись перепечатывалась самим автором или машинисткой, раскладывалась по экземплярам в стопки, а те укладывались в папки с тесёмками. По толщине бумажной стопки сразу было видно, что́ написал автор — короткий рассказ, небольшую повесть, пухлый роман, многотомную эпопею. Завершённая работа отпочковывалась от автора, отчуждалась от него и начинала существовать независимо от своего создателя, обретая свою собственную судьбу — счастливую или нет, но свою. Habent sua fata libelli. Книги имеют свою судьбу.