Прошло три года, и вдруг Клавдия объявилась в Тепловском. Она приехала сюда на постоянную работу в районную больницу, навсегда покинув своего доцента. Встретив Ивана Егорыча, женившегося уже на Зинаиде, Клавдия сказала, что любит его еще больше.
– Оставь, Клаша, эти игрушки. Я женат и амуры разводить с тобой не собираюсь, – сказал тогда Иван Егорыч.
– И я не собираюсь, Ваня. Я буду любить тебя со стороны. Это-то можно?
– Считай, как хочешь.
И ведь любила она Ивана Егорыча. Любила! Уж как у нее это получалось, никто об этом не знал. Знала лишь Зинаида, вернее, догадывалась, хотя никогда не высказывала этого Ивану Егорычу, не видя ни малейшего повода для такого разговора. Но скрывать правды не стоит – повода Клавдия не давала, однако бдительность от этого у Зинаиды не ослабевала. Она то и дело поглядывала в сторону Клавдии, зная характер той: может такое отколоть, что только руками разведешь!
И вот началась война. Клавдия, как врач, была на военном учете. В первый же день мобилизации она потребовала от военкомата призвать ее в армию. Ее призвали.
С самого начала их воинской службы они были с Иваном Егорычем в одной дивизии. В зимнюю стужу сорок первого года дивизия вступила в кровопролитные бои на Волоколамском направлении.
Иван Егорыч командовал взводом. Клавдия была назначена начальником эвакопункта одного из полков. О встречах, разумеется, и думать было нечего. Но оба они не переставали интересоваться друг другом, пересылали приветы, пользуясь оказиями, порой возникавшими самым неожиданным и странным образом.
Однажды Иван Егорыч прочитал в дивизионной газете заметку о героизме врачей и санитаров эвакопункта, попавших в окружение. Скупо сообщалось: «Советские военные медики под командованием военврача 3-го ранга Сахаровой сражались с гитлеровцами до последнего патрона, они геройски погибли все до одного, но в плен врагу не сдались».
К моменту гибели Клавдии многие уже товарищи Ивана Егорыча пали в бою, но ничья смерть не образовала в его душе такую кровоточащую рану. «Значит, и мне суждено погибнуть вслед за Клавой», – почему-то решил Иван Егорыч. Но это было лишь отзвуком его страдания, не больше.
– Вечная память тебе, Клава, – прошептал Иван Егорыч и перевел свой медленный взгляд на другие строки.
– «Недоспасов Николай Ефимович, сержант», – читал вслух Иван Егорыч и про себя вспоминал: «Помню, помню, тракторист из колхоза “Комсомолец”, хороший мужик был, работящий, одним из первых в районе трактор освоил. Он ехал по деревне, а за ним бежали с криком ребятишки, старухи и старики прижимались к своим завалинкам».
– «Неумелов Савва Кондратьевич, солдат», – снова вслух прочитал Иван Егорыч и подумал: «И этого помню. Бригадиром был в колхозе “Новая жизнь”. Хорошие льны на своих полях выращивал… А фамилия у него несправедливая… Неумелов… Какой там Неумелов?! Мастер! Отличный мастер! И в армии не последним был – снайпер. Лихо было от него гитлеровцам… Помнится, погиб от минометного огня при обстреле наших позиций…»
– «Портнов Сергей Григорьевич, старшина», – продолжал читать Иван Егорыч. «Учитель из Сосновки, увлекался радиотехникой, – вспоминал Иван Егорыч. – Первым в районе сделал радиоприемник, созвал односельчан слушать радиопередачу. Никто, конечно, не верил, что можно услышать голос из города, до которого тысячи километров. Народ все-таки собрался у школы. Многие были убеждены, что учитель будет посрамлен. Вот вынесли стол, поставили на него ящик с какими-то замысловатыми катушками, обмотанными проволокой. Учитель залез на крышу школы, поднял на ней шест с проводом, потом сошел наземь, прикоснулся к ящику. В нем что-то захрипело, защелкало, и вдруг раздался громкий, отчетливый голос: “Внимание, говорит Москва, передачи ведет радиостанция имени Коминтерна”.
Собравшаяся толпа мужиков, женщин, ребятишек бросилась врассыпную. Какая-то кликуша-старуха завопила на всю деревню: “Люди! Светопреставление… Идол наш учитель, антихрист. Бейте его!” Толпа воротилась, кинулась на учителя. Ящик был разбит до основания. Портнов спасся в школе, заперев все двери и окна на запор. Какая дикость была и какой мы путь прошли! И все это на моей памяти», – размышлял Иван Егорыч.
День угасал. Малиновое солнце опустилось в лес, где-то сразу за селом, и с полей повеяло медовой прохладой. А Иван Егорыч все не уходил с холма. Ведь триста фамилий значилось на чугунных листах, и каждая из них повествовала не только о себе – о времени, которое называлось теперь – история.
Разве просто было оторваться от этой земли, уехать куда-то, забыть их имена навсегда?.. Рассудок допускал это, а сердце отвергало, начинало стучать громко и яростно, до боли под лопатками.
Завещание
1
В ясный сентябрьский полдень тысяча девятьсот сорок шестого года на просторных улицах районного городка Приреченска, застроенных еще в прошлом веке бревенчатыми домами, крытыми тесовыми крышами, с окнами в резных наличниках, а теперь постаревшими, осунувшимися, зияющими, прогнившими углами, появился человек в поношенном военном обмундировании. На нем была короткая шинель без погон, офицерские хромовые сапоги, брюки с малиновым кантом и выцветшая серо-зеленая фуражка со звездой из жести. За плечами человека висел вещмешок с признаками нетяжелой поклажи. В правой руке человек держал увесистую палку, на которую опирался при каждом шаге, – что-то в пояснице мешало ему шагать свободно и легко. Из левого рукава шинели виднелся протез. Черные пальцы были полусогнуты в горсть, и казалось, что человек несет в полусжатой ладони, как сеятель на пашне, семя.
Инвалид долго и не спеша колесил по улицам Приреченска, временами останавливался, привычным, натренированным движением здоровой руки вытаскивал из глубокого, емкого кармана шинели папиросу, стискивал ее в зубах, достав оттуда же фигурную зажигалку, пыхал дымом неторопливо и с наслаждением.
Потом он вышел на окраину городка, к березовой роще, под прикрытием которой стояли одноэтажные домики районной больницы, и тут простоял особенно долго. Переступая с ноги на ногу, беспрерывно попыхивая дымком, он присматривался к движению машин и подвод на широком больничном дворе, прислушивался к шелесту березовой и рябиновой листвы, опаленной уже первыми заморозками и ярко-многоцветной, как узбекский шелк, иногда доходивший сюда на плечах заезжих женщин, доставляющих в госпитали и детдома ароматные плоды южных садов и полей.
Мимо военного проходили мужчины и женщины, пробегали из школы с сумками и портфелями деловито-крикливые детишки, а он словно не замечал никого. Он был захвачен своими наблюдениями, погружен в свои думы.
Сказать по правде, и он тоже не очень привлекал внимание прохожих. Стояла та пора нашей отечественной истории, о которой сказала одна приреченская, прожившая длинную жизнь старуха:
– Великое столпотворение началось. Кинулись люди вить гнезда, как птицы после вешнего перелета. Снова вывернется горе людское наизнанку. Много еще слез прольется, пока счастье проклюнется.
Приреченск хоть и мал городок, а и в нем суета стояла страшенная. Одни уезжали к себе домой, их загнала в сибирскую даль невзгода – бегство от оккупации, другие, наоборот, спешили сюда из мест, в которых обитали поневоле, – там захватила их гроза, не было ходу ни вперед, ни назад. А третьи – и таких было множество – возвращались на родную землю, пройдя через горнило войны, обожженные ее пламенем. Этим приреченская земля казалась еще краше, чем то далекое время, которое называлось теперь довоенным.
Спустя час или два (никто этих минут не считал) человек поднялся на крыльцо продолговатого деревянного дома, в котором помещался Приреченский районный военкомат, и попросил дежурного офицера провести его к военкому.
Через несколько минут в кабинете военкома он представился по всей форме:
– Полковник Михаил Иванович Нестеров. В связи с тяжелыми ранениями вечный инвалид. Имею намерение поселиться навсегда в Приреченске. Можно ли рассчитывать, товарищ военком, на содействие местных властей?