Калинкина выслушала Нестерова, боясь пошевелиться. Так все было для нее неожиданно, интересно, ново, огромные глаза ее вспыхивали, как зарницы на вечерней зорьке, и Нестеров чувствовал, что Калинкину захватывают какие-то свои размышления.
– Евдокея! Дуня! Там из второй бригады бабы пришли, – заглянув в полураскрытую дверь председательского кабинета, сказала женщина в белом платке, которую Нестеров встретил возле крыльца.
– Ну-ка, тетя Груша, закрой покрепче дверь, – сердито огрызнулась Калинкина и погрозила женщине своим увесистым, не женским кулаком. – Подождут твои бабы.
Дверь взвизгнула и плотно захлопнулась.
– А ваш муж никогда не рассказывал вам об экспедиции Тульчевского? – спросил Нестеров.
Грустно усмехнулась Калинкина, настолько грустно, что вздрогнули ее красивые, нежные губы и печаль пригасила глаза.
– А когда он мог рассказать, Михаил Иваныч? Сами посудите… Мы прожили с ним как муж и жена меньше суток. Вечером в субботу 21 июня была свадьба. До рассвета гуляли. В двенадцать дня по-московски, а по нашему времени – в четыре пришла эта черная весть. В шесть повезли наших мужиков в военкомат. А до этого с Ваней мы были знакомы только три месяца. Он здесь жил до меня года два. Я приехала сюда сразу после института агрономом на семенной участок. Ну, познакомились, вскоре поженились, а пожить вместе не удалось… А когда женихались… не помню, нет, не помню, разговоров об этой экспедиции не забыла бы…
– И давно вы председательствуете в колхозе? – поинтересовался Нестеров, желая отвлечь Калинкину от горьких воспоминаний.
– В начале сорок второго года выбрали меня. Старый председатель ушел на фронт, а я уже к тому времени вошла в курс дела. Да и кого другого изберешь, если остались в Пихтовке одни бабы да ребятишки… Бабий у нас колхоз, Михаил Иваныч. В деревне шестьдесят семь дворов, а вдов сорок семь… Полегли наши мужики почти все под Сталинградом. И Ваня там же. Взвыла я, кусала себе руки… А потом смотрю на других женщин и вижу: мое горе полегче, чем у других, – к мужу не привыкла, детей завести не успела… Кругом одна… И такая меня злоба взяла на этого зверюгу Гитлера, думаю, пусть, гад, знает русскую бабу, ее только растревожь, она и за себя и за мужика сработает. Ну и жила вот так: себе пощады не давала и других не щадила. Продержались, Михаил Иваныч, всю войну. Сами жили не до жиру, хотя и от голода никто не умер, а фронту давали и хлеб, и мясо, и масло, и овчины. Рыбой вон из озера госпиталям в Приреченске помогали. Все выполняла, что государство требовало… Все, до капельки. – Калинкина удовлетворенно хлопнула широкой ладонью по столу, будто точку в разговоре поставила. Замолчала.
– И что же вы думаете, Евдокия Трофимовна, относительно истории, которую я вам рассказал? – видя, что молчание затягивается, что Калинкина разбередила свою душу, и желая вернуть их беседу к основной теме, спросил Нестеров.
– Что же тут думать? Дума одна: необходимо подсобить вам. Подсобим, Михаил Иваныч. Сегодня вечером свой совнарком соберем, посоветуюсь, – улыбнулась Калинкина.
– Какой совнарком? – не понял Нестеров.
– Наш, сельский: председатель сельсовета, секретарь парторганизации, председатель сельпо, секретарь комсомола. И учтите – все бабы, – вновь улыбнулась Калинкина, и опять грусть тронула ее губы. – Извините, пойду посмотрю, что там случилось.
Калинкина вышла из кабинета легкой походкой спортсменки, и в ту же минуту из-за двери донесся до Нестерова ее громкий голос:
– Ну-ка, Наталья, рассказывай. И покороче, без предисловий. У меня там гость: фронтовик, полковник.
– Навсегда приехал?! – спросил звонкий женский голос.
– Так уж и нужны мы ему, – ответила Калинкина, и голоса женщин, удаляясь, смолкли.
«Ой, Евдокия Трофимовна, не надо дешево ценить себя», – подумал Нестеров, глядя на пустое кресло Калинкиной и живо воображая весь ее облик, поразивший его.
9
Ужинали у Калинкиной дома. Подавала на стол все та же тетя Груша – женщина в белом платке. Были жареные караси, соленые грузди со сметаной, сохранившие с осени и цвет и запах, мед, малиновое варенье, пахучий пшеничный хлеб, нарезанный остроконечными ломтями. Нестеров попытался дотронуться до своего вещевого мешка, собираясь достать консервы, внести, как говорится, свою долю в ужин, но Калинкина замахала на него большими руками, слегка прищурив глаза, громко и резво сказала:
– И не стыдно вам, Михаил Иваныч? Или вы забыли наше русское хлебосольство?
Нестеров смущенно пробормотал:
– Ну, как знаете. От души хотел…
Калинкина, сделав вид, что не заметила смущения гостя, торопливо убежала в горницу и сейчас же вернулась с портретом мужа.
– Вот он какой был, Перевалов Иван Алексеевич, – подавая Нестерову портрет в деревянной рамке под стеклом, сказала она, не сводя глаз с Нестерова, пытаясь заметить, какое впечатление произведет на него Перевалов.
– Славный молодчага! Кудрявый. И, видать, голубоглазый был, – сказал Нестеров, про себя подумав: «До тебя, Евдокиюшка, далеко ему, как до неба».
– А все ж таки, Михал Ваныч, Дуня во много раз красивше его. И тогда, а хоть бы и теперь, – гремя посудой, проговорила женщина в белом платке.
– Будет тебе, тетя Груша, конфузить-то меня! – беззлобно воскликнула Калинкина, мимолетно взглянула на Нестерова и чуть склонила голову, как бы в ожидании его слов.
– Согласен с вами, согласен. Хорош Перевалов, а… Евдокия Трофимовна… – Нестеров примолк, помычал, выпалил: – Слов нет, как хороша!..
Калинкина зарделась, глаза ее запылали, строгое лицо вдруг сделалось счастливым и ласковым. Она старалась сдержать улыбку и не смогла. Вся пылая от горячей волны, которая опалила ее, она соединила свои широкие ладони, растопырила пальцы и уткнулась в них лицом.
Нестеров не ожидал, что его слова вызовут в ней такой сильный отзвук. «Отвыкла здесь, в тайге, среди баб, от мужских похвал», – отметил про себя Нестеров и, желая помочь Калинкиной скорее вернуться в прежнее состояние, спросил:
– А вашего портрета, Евдокия Трофимовна, нет? Того же, разумеется, времени?
– Есть, Михал Ваныч, есть. Вот уж где раскрасавица-то, – вместо Калинкиной ответила тетя Груша и пошла в горницу.
– Весь альбом принеси, тетя Груша, – вдогонку ей сказала Калинкина и отняла руки от раскрасневшегося лица, ставшего совсем юным, девичьим.
Пока ужинали, не спеша пролистали весь альбом. Калинкина изредка лишь поясняла:
– Это я после окончания школы… А это на первом курсе… А это на третьем… Тут я на соревнованиях по плаванию… А это наша группа после получения дипломов… И вот мы с Ваней… Вскоре после моего приезда в Пихтовку… Ну а портрет… за неделю до свадьбы… Разве я тогда знала, что так все обернется?
Громкий голос Калинкиной впервые дрогнул, в огромных глазах показались слезы, и она с трудом сдержалась, чтобы не разрыдаться. Этот необычный вечер, этот разговор с малознакомым человеком размягчили ее душу, отодвинули куда-то вдаль все заботы, которые поглощали и время и силы без всякого остатка и к концу дня сваливали ее с ног для короткого и безмятежного сна.
Когда ужин был закончен, альбом просмотрен, а посуда со стола собрана и перемыта, Калинкина сказала:
– Значит, так, Михаил Иваныч: ложитесь спать. Кровать в горнице. У меня еще дел полно в конторе: во второй бригаде два мешка семян украли, не то свои, не то проезжий прихватил. Появимся мы с тетей Грушей утром. Не вставайте рано. Вам спешить некуда… Дверь я захлопну, но она открывается отсюда. Ключ у нас есть.
Через несколько минут Калинкина и тетя Груша ушли. Нестеров перенес керосиновую лампу в горницу, осмотрел ее простое убранство, состоявшее из шифоньера с зеркалом, круглого стола, пяти стульев, книжных полок в простенке, забитых книгами, железной широкой кровати, с никелированными шарами у изголовья и пышными квадратными подушками.
Нестеров погасил свет, лег в постель, но уснуть долго не мог. В окно заглядывал месяц, перемигивались звезды, слегка позвенькивали о стекло качавшиеся от ветерка ветки палисадника. «Вот тут, видно, на этой кровати, и началась и кончилась ее супружеская жизнь», – думал он, вспоминая весь свой разговор с Калинкиной.