В Соликамский уезд земством были командированы два агронома для организации мер борьбы против распространившейся среди местного населения «злой корчи», вызываемой употреблением в пищу ржаного хлеба с примесью спорыньи. Из донесений этих лиц видно, что они натолкнулись на совершенно новые препятствия к успешному ведению борьбы, являющийся продуктом невежества пермяков-инородцев: последние решительно не хотят признавать спорынью за причину бедствия; спорынья, по их словам, никому не вредит, а напротив, от нее хлеб делается белее и лучше; болеют, — говорят пермяки, — только от краденного хлеба; кто украл хлеб и поел его, того непременно «скорчит»[131].
В Березовские починки Короленко попал осенью, в самом конце октября, в январе он уже оттуда уедет (то есть в самое время для проявления максимума действия «волшебного хлеба»). Лихоманка, по словам Якова, «пришла к нему и запретила жить с женой» за три месяца до описываемых событий, то есть сразу после уборки урожая. Эпидемии «злой корчи» в 1879 году шли одновременно в Германии и в России[132], в то же время психические эпидемии (по Чижевскому) шли в Тоскане и в Ирландии, годом раньше — эпидемии бесоодержимости в Ундине и Вециньи. И мы имеем прямую подсказку от Короленко, который логично заинтересовался, что же именно ел Яков до приступа (хотя никаких выводов из ответа не сделал):
— А чем кормили Якова? — спросил я.
— Да чем кормили!.. Все будто здоров был. Есть запросил. Поесть, бает, больно охота мне. Налила старуха квасу-те, хлеба накрошила, да хрену… Больно охоч он до квасу с хреном. Чашки три, гляди, опростал. А стало вечереть, тут его и схватило пуще вчерашнего.
Хлеб и квас. Хлеб и «жидкий хлеб». Теперь мы знаем, что не только сам хлеб, но и напитки (пиво, квас, самогон) при заражении зерна могут быть смертельно опасны, что неоднократно отмечалось врачами во время эпидемий как в XIX веке, так и в советское время. И хлеб отдельно, и напитки из него, а тем более все это вместе — могли вызывать эрготинные психозы с чувством тревоги, беспокойства, страха, помрачением сознания (сумеречное состояние, делирий), нередко (но не обязательно) сопровождаемые «злой корчей».
Происходило это «въ 1879 г., когда саранча опустошала нѣкоторыя мѣстности Закавказья»[133].
В декабре 1889 года, десять лет спустя после описанного им случая деревенского психоза, Короленко познакомился с Горьким. В это время сам Горький пребывал в довольно странном психическом состоянии, которое вполне могло напомнить Короленко его рассказ о «невидимой лихоманке». Признался ли тогда Горький Короленко — которого он позже будет называть своим учителем — в своих проблемах, рассказал ли о своих регулярных кошмарах и видениях? Вряд ли. Но позже, когда Короленко уже умрет, Горький в очерке «О вреде философии» расскажет нам о своих странных галлюцинациях того периода.
Глава 7
Окрыленная нога верблюда
«Максим Горький» — псевдоним, который взял себе Алексей Максимович Пешков, — много говорит о писателе. Имя «Максим», взятое писателем в память об отце, в то же время выражает его декларируемый максимализм. «Горький» — потому что рассказывает горькую правду о горькой жизни. Значит ли это, что свою задачу писатель видит в том, чтобы с бескомпромиссным максимализмом говорить читателю горькую правду?
Т. Л. Александрова. Максим Горький. Биография
Пелагея Ивановна всплеснула руками и молвила:
— Вообразите, доктор! Он все десять порошков хинину съел сразу!
Михаил Булгаков. Записки юного врача
В искусстве и в литературе прошлых эпох отражается множество явлений, понятных современникам, но забытых нами. Мы их либо игнорируем (защитная реакция от непонятного), либо выдумываем оторванные от реальности интерпретации (особенно любят этим заниматься искусствоведы). То, что описано ниже, можно посчитать как раз такой «неверной интерпретацией». Или возможной реконструкцией событий. Это, собственно, не важно — люди всегда соглашаются только с тем, с чем подсознательно готовы согласиться. Но не обращать внимания на этот эпизод нельзя: не зря им периодически интересуются психиатры, хотя понять истоки психоза им так и не удалось. Рассмотрим один яркий трип, описанный в литературе, однако нарочито игнорируемый литературными критиками:
Я видел нечто неописуемо страшное: внутри огромной, бездонной чаши, опрокинутой на-бок, носятся уши, глаза, ладони рук с растопыренными пальцами, катятся головы без лиц, идут человечьи ноги, каждая отдельно от другой, прыгает нечто неуклюжее и волосатое, напоминая медведя, шевелятся корни деревьев, точно огромные пауки, а ветки и листья живут отдельно от них; летают разноцветные крылья, и немо смотрят на меня безглазые морды огромных быков, а круглые глаза их испуганно прыгают над ними; вот бежит окрыленная нога верблюда, а вслед за нею стремительно несется рогатая голова совы, — вся видимая мною внутренность чаши заполнена вихревым движением отдельных членов, частей, кусков, иногда соединенных друг с другом иронически безобразно.
В этом хаосе мрачной разобщенности, в немом вихре изорванных тел, величественно движутся, противоборствуя друг другу, Ненависть и Любовь, неразличимо подобные одна другой, от них изливается призрачное, голубоватое сияние, напоминая о зимнем небе в солнечный день, и освещает все движущееся мертвенно-однотонным светом[134].
Это обсуждение картины Босха или Брейгеля? Цитата из жития св. Антония? Отрывок из книги принявшего ЛСД-25 Альберта Хофманна? Нет, это собственноручное описание трипа Максима Горького из его очерка «О вреде философии», впервые напечатанного в 1923 году. Название этого очерка — иронический эвфемизм, который может скрыть подтекст только от литературоведов. Сам Горький, конечно, понимал, что его состояние было вызвано вовсе не изучением философии per se. «О вреде черного хлеба с хинином» — вот подразумеваемое настоящее название данного рассказа.
Описанная Горьким серия «бэд трипов» еще в 20-х годах привлекла внимание приглашенного работать в СССР Анатолием Луначарским швейцарского психиатра Ивана Галанта (чьим именем до недавнего времени называлась хабаровская городская психбольница). Галант написал несколько статей о психическом заболевании писателя и даже хотел ввести в психиатрию специальный термин «делирий Горького». Профессора Галанта понять можно — какой психиатр устоял бы от искушения разобраться с таким описанием психического состояния будущего «буревестника революции»:
А предо мною все плавали оторванные руки, печальные чьи-то глаза… Я остался с тревожным хаосом в голове, с возмущенной душой, а через несколько дней почувствовал, что мозг мой плавится и кипит, рождая странные мысли, фантастические видения и картины. Чувство тоски, высасывающей жизнь, охватило меня, и я стал бояться безумия…
Жуткие ночи переживал я. Сидишь, бывало, на «Откосе», глядя в мутную даль заволжских лугов, в небо, осыпанное золотой пылью звезд и — вдруг начинаешь ждать, что вот сейчас, в ночной синеве небес, явится круглое, черное пятно, как отверстие бездонного колодца. А из него высунется огненный палец и погрозит мне. Или — по небу, сметая и гася звезды, проползет толстая серая змея в ледяной чешуе и навсегда оставит за собою непроницаемую каменную тьму и тишину. Казалось возможным, что все звезды млечного пути сольются в огненную реку, и вот — сейчас она низринется на землю.
Вдруг, на месте Волги, разевала серую пасть бездонная щель, и в нее отовсюду сбегались, играя, потоки детей, катились бесконечные вереницы солдат с оркестрами музыки впереди, крестным ходом, текли толпы народа со множеством священников, хоругвей, икон, ехали неисчислимые обозы, шли миллионы мужиков, с палками в руках, котомками за спиной, — все на одно лицо; туда же, в эту щель, всасывались облака, втягивалось небо, колесом катилась изломанная луна и вихрем сыпались звезды, точно медные снежинки.
Я ожидал, что широкая плоскость лугов начнет свертываться в свиток, точно лист бумаги, этот свиток покатится через реку, всосет воду, затем высокий берег реки тоже свернется, как береста или кусок кожи на огне, и, когда все видимое превратится в черный свиток, — чья-то снежно-белая рука возьмет его и унесет.
Из горы, на которой я сидел, могли выйти большие черные люди с медными головами, они тесной толпой идут по воздуху и наполняют мир оглушающим звоном, — от него падают, как срезанные невидимою пилой, деревья, колокольни, разрушаются дома; и вот — все на земле превратилось в столб зеленовато-горящей пыли, осталась только круглая, гладкая пустыня и, посреди — я, один на четыре вечности. Именно — на четыре, я видел эти вечности, — огромные, темно-серые круги тумана или дыма, они медленно вращаются в непроницаемой тьме, почти не отличаясь от нее своим призрачным цветом…
Длинным, двуручным мечом средневекового палача, гибким как бич, я убивал бесчисленное множество людей, они шли ко мне справа и слева, мужчины и женщины, все нагие; шли молча, склонив головы, покорно вытягивая шеи. Сзади меня стояло неведомое существо, и это его волей я убивал, а оно дышало в мозг мне холодными иглами.
Ко мне подходила голая женщина на птичьих лапах вместо ступней ног, из ее грудей исходили золотые лучи; вот она вылила на голову мне пригоршни жгучего масла, и, вспыхнув точно клок ваты, я исчезал.