– Нет, – серьезно качает головой Толя, – не розыгрыш.
– На самом деле, – продолжаю я, – моя мысль в том, что дело не в Призраке, а в том, что к нам неведомо откуда вваливается прошлое и чего-то требует от нас. Вот про это я сейчас и пишу. Просто сейчас у меня все как-то нарушилось…
Толя молча встает и уходит в глубокой задумчивости. Я падаю в изнеможении на кровать и засыпаю.
Дом в глубине бульвара (1981)
Наш дом стоял в глубине Садового кольца в районе Смоленского бульвара. Сквозь арку вела узкая длинная щель, открывающая вид на двор с заброшенным фонтаном, старыми тополями и выродившимся грушевым садом в глубине. Налево, через несколько шагов, под старым навесом была дверь. За этой дверью мы и жили в большой полутемной квартире.
С Володей мы решили пожениться неожиданно для всех. Меня отговаривали. Нам не исполнилось еще и двадцати лет, и все было как бы понарошку. Центром нашей семейной жизни, протекавшей по большей части на кухне, был стол, за которым я читала ему Диккенса, том за томом, а он слушал, рисуя при этом какой-то галун или белогвардейский погон. На этом чтении и строился наш брак. В то же время нас соединяло несказанное ощущение, что вместе мы словно длим общее детство, где весело и легко, бродят прекрасные единороги, и так будет всегда. Я хотела от него признания в любви по всем канонам. Но он только и сказал, что я для него – воплощение жизни.
В хранении библиотеки, где я работала, он был самым необычным существом. Близорукий взгляд, общая нескладность и нелепость усугублялись тем, что он называл себя “униформолог”. В ответ все смеялись или вздыхали, предполагая, что юноша не совсем психически здоров. Он был очень добр и открыт, походил чем-то на индейца: черные, как смоль, волосы до плеч, прищур близоруких глаз. Он возил тележки, нагруженные книгами, а когда выпадала минута, рисовал погоны, пуговицы и мундиры. Иногда пытался ухаживать за нежными созданиями, которые, как бабочки с прозрачными крыльями, прилетали и улетали из наших подвалов. Он стоял за них в очередях, носил сумки, провожал, встречал, но все они видели в нем незадачливого пажа, а может, и Квазимодо. Однажды, когда его в очередной раз обидели и он сидел, понуро склонившись над своими рисунками, я от всей своей книжной души назвала его Дон Кихотом, убеждая в том, что он все равно выше всех. Я уговаривала плюнуть на белых мотыльков, потому что в голове у них все равно ничего нет. Это растрогало его буквально до слез, и он даже не влюбился, а как-то привязался ко мне всем сердцем.
Но у меня наступил период, когда, сверяясь по книжкам, ровно как пушкинская Татьяна, я стала ждать “настоящей любви”. Внутри уже был нарисован некий чертеж, где обозначено, как должно быть “по правилам”. Я ждала, а Володя печально глядел в мою сторону.
Тем временем мы все, библиотечные гномы, поступили в институты на вечернее отделение. Володю же не принимали ни в один институт. Началось все с истфака университета. На экзамене ему достался вопрос о вторжении немецкой армии в СССР. Он стал рассказывать, какие дивизии, в какой последовательности шли через границу, как они выглядели и в какой форме были те или иные группы войск. Его слушали с нескрываемым ужасом, после двадцати минут рассказа прервали, поставили “три” и попросили больше на экзамены не являться. Тогда он решил не учиться вообще. Но от этого очень страдала его мама, и Ролан Быков, друживший с ней, договорился с кем-то в Институте культуры, и его со скрипом взяли на вечернее отделение. Занимался он в Доме научного атеизма на Таганке. Директор этого странного Дома пытался осуществлять новые подходы в деле антирелигиозной пропаганды. Он выезжал на места и прямо возле монастырей и церквей занимался пропагандой активного безбожия. Но вот как-то вечерники пришли заниматься в Дом и увидели надпись в фойе:
“Скорбная весть дошла до нашего коллектива – по дороге в Троице-Сергиеву лавру в результате трагических обстоятельств перевернулась машина с директором Дома научного атеизма, директор погиб, а все остальные, к счастью, остались живы”.
– Как они не понимают, – говорил мне Володя, – что эта работа настолько опасна…
Библиотечные гномы (1976–1979)
Переход из детства в юность пролегал через книги. Они спасали от обид, разочарований и подростковых предательств. В обитель книг я попала неслучайно – я провалилась в институт, и на семейном совете было решено отдать меня в библиотеку. Меня отправили работать в книгохранение Исторической библиотеки, где были огромные ангары со стеллажами, ездящими по рельсам.
В темных подвалах библиотеки должны были жить особые книжные гномы, которые не любят дневного света и питаются знаниями, собранными из книг, как нектаром из цветка. Как оказалось, они вовсе не были похожи на гномов, а были такими же мальчиками и девочками, не поступившими в институт, но в душе имевшими некую особую книжность, приведшую в этот мир.
В первые же дни в хранении я встретила сухого и неулыбчивого старика в синем халате. Он почти не говорил, а только кивал утром при встрече. Его звали Алексей Михайлович, но мы называли его между собой Михеич. Мы считали его настоящим привидением, вывалившимся из прошлого. Несколько раз я заставала его сидящим в кромешной темноте за стеллажом; он смотрел в пространство и жевал что-то, лежащее на газете. Чаще всего он расставлял книги. Появлялся тихо и незаметно. Однажды я сидела и читала; требований не было, у меня выдалась свободная минута. И вдруг я услышала над собой голос, от которого вздрогнула. Я подняла голову, передо мной стоял Михеич. Из сочетаний звуков можно было разобрать лишь отдельные слова, смысл которых сводился к тому, что я должна идти в зал, потому что там будут обсуждать “Малую землю” Брежнева. Потрясенная тем, что он говорит со мной, да еще про Брежнева, я все-таки ответила ему отказом. Тогда он снова стал привидением, лишенным голоса; он размахивал рукавами халата и надрывно скрипел. Мне стало его жалко. Но слово “Брежнев” вызывало такую тоску, что я стала бесчувственна к его страданиям.
Потом мне кто-то сказал, что Михеич – сын расстрелянного художника, чьи картины висят в Третьяковке. Оказалось, что его жизнь в синем халате всецело принадлежала огромным, пахнущим книгами, пылью и мышами подвалам, которые когда-то позволили ему укрыться от ареста, ссылки или от догоняющего страха.
В длинном узком коридоре нашего полуподвала была небольшая железная дверь реставрации. Оттуда с неправдоподобным смехом вылетала женщина-клоунесса. С длинным лошадиным лицом, на котором сияли огромные влажные глаза, были нарисованы яркие красные губы, выделялся большой орлиный нос; рыжие кудри рассыпались по плечам большой копной, пытаясь скрыть длинную яйцевидную голову. То там, то здесь возникали ее голос с высокими нотами, звенящий смех и постоянные язвительные шуточки. Она звала себя Меркуцио. Она была старше меня на десять лет. Ассоциировала себя только с мужчинами – то с Далем, то с Платоновым из “Неоконченной пьесы для механического пианино”, то с героями “Сталкера” Тарковского. Ее обаяние было столь огромным, что все книги и фильмы, которые она называла, мы кидались смотреть и читать.
В какой-то момент мы сблизились. Однажды она сказала мне, что в детстве хотела покончить с собой. Она видела себя в зеркале – некрасивой, со страшным, вытянутым черепом. В отрочестве она узнала, что ее отец был следователем НКВД. Иногда ночами она представляла, как он в тридцатые годы вел допросы. От этих мыслей пришло сознание, что девочка-уродец – это ответ Бога на работу отца. Она очень мучилась, пока уже в подростковом возрасте не прочла сказку Куприна “Синяя звезда” про страну уродов, которые не знали этого, потому что были все некрасивы и некому было им об этом сказать. И только принцесса, которая отличалась от них, считалась безобразной. Ее встретил принц, такой же, как она, и они отправились туда, где глаза у людей были синие, а не желтые.