Вспомнилось Платову, как в рваном, старом мундире войска Донского – где же другой найти в Петербурге – вошел он в высокий зал дворца.
Полумрак в императорском кабинете. Государь стоит над столом, «планщик» сбоку, карты разложены.
– Видишь эти карты? – спрашивает государь.
Смотрит Платов, и туман застилает ему глаза. Что еще надумали новое со мной делать? Отвык он от свечей тоже. Глазам больно.
«Бухара», «Хива» прописано.
Государь объясняет. Говорит мягко, ласкаючи, словно и не было сырого, смрадного каземата, словно и не рваненький мундир петропавловского узника сидит на донском генерале. Платов слушает, а свои мысли рвутся в нем, и радость свободы, радость движения охватывает его. Смекает он, что снова понадобился для похода на Индию.
Слыхал ли он про такую страну? – спрашивает Государь.
«А бес ее ведает, где такая есть Индия!»
– Слыхал, – говорит.
– Вот полки с Орловым поведете.
– Слушаюсь, Государь…
Краска заливает лицо Платова при воспоминании, как в небритую, жесткую щеку поцеловал его Император. Поход по грязи, в весеннюю распутицу. Нет провианта, казаки худые, изболевшиеся, лошади подтянутые, не пройдешь далеко. Пасха у Мечешного. Звон колоколов в самую страстную пятницу, известие о смерти Императора Павла и одновременный приказ вернуться домой. Вспомнили про казаков…
И снова слава! Слава больше, чем при матушке, подарившей бриллиантовую саблю!..
Шибко бьется сердце Платова при воспоминании, как его произвели в генерал-лейтенанты и назначили атаманом войска Донского.
Но Платов теперь не тот. Это не молодой человек, гордый своим донским происхождением, гордый победами своих предков. Он не мечтает больше о свободе и воле для своих детушек. Нет, нельзя бороться с Русью, сильна стала Москва. Надо хитрить. Суворов пел «кукареку» во дворце, в одной рубашке ходил по лагерю – и это обращало внимание на него… И вдруг Платов, и читавши немало, и знававший умных людей, говорит: «Планщик», «Аршава», «Шейларан» – опять тонкая усмешка кривит его губы.
«Ладно, – думает он. – Строганов атаманцами моими командует под Рассеватом и в Пруссии и получает кресты за их подвиги, те кресты, что мог бы я получить… И друг за то он мой. Не имей сто рублей, а имей сто друзей, Кутузов меня недолюбливает за Турцию, – да он уже в архив сдан, плесенью оброс, не выплывет, а Милорадович и особенно Багратион – друзья мои и приятели. Есть протекция, а с протекцией и детушкам хорошо будет…»
И обращаются мысли Платова на покинутый Тихий Дон Иванович. Там теперь стройка идет, Новочеркасск воздвигают, собор делают. Не будет больше весенних наводнений[12]; круглый год улицы будут сухи. «Кто понял меня, почему я там на песчаном холме строю хоромы, строю славу войска Донского, его столицу… Никто!.. И история вряд ли поймет! Я знаю, говорят, к Мишкину[13] поближе Платов строится… Пускай говорят, я – выше этого». Платов дергает сонетку – камердинер во фраке и белом жилете, в штиблетах вносит ему кофе и ставит на столике.
Второй час дня, надо вставать.
– Был кто?
– Никак нет, ваше высокопревосходительство. Ординарцам лейб-казачьего полка прикажете являться?
– Нет. Петр Николаевич пришел?
– Только сейчас вошли. Одеваются.
Петр Николаевич Коньков – протеже Платова. Он взял его семнадцатилетним юношей в свой полк, во вторую войну с Наполеоном, 1807 года, пожаловал урядником, а за Рущукские набеги сделал хорунжим и прикомандировал к себе в бессменные ординарцы. Платов полюбил Конькова за быстрый ум, за смелые ответы, за лихую езду, за почтительность, соединенную с воинской выправкой.
Платов подумал немного.
– Пошли его ко мне.
– Слушаю-с!
Платов надел сапоги со шпорами, надел широкие шаровары, сел на постель и задумался. Легкий звон шпор заставил его очнуться. Вошел Коньков. Это был высокий и стройный офицер, совсем молодой и очень красивый. Маленькие усики легкой тенью пробивались на верхней губе, волосы вились с боков, а сзади коротко, по-регулярному были острижены, глаза смотрели бойко, самоуверенно и победоносно. Войдя, он поклонился Платову и, вытянувшись, стал у притолоки. И уважение, и какое-то обожание видно было в его глазах, когда, ловко вытянувшись и прижав левой рукой саблю в жестяных ножнах, он смотрел прямо в глаза атаману.
– Нигде не напроказил вчера? – спросил Платов.
– Нигде, ваше высокопревосходительство, – ответил казак и, чувствуя, что разговор пойдет не по службе, слегка согнул левую ногу.
– А где был?
– В балете, спектакль так прозывается, ваше высокопревосходительство…
– Баловство! Находишься ты у меня по театрам. Избалуешься, я вам скажу, это нехорошо.
Коньков чуть улыбнулся, услыхав это «я вам скажу», приговорку, постоянно повторяемую Платовым.
– Никак нет, ваше высокопревосходительство.
– Что, никак нет. Я вам скажу, не казацкое это дело. Мы не рождены ходить по паркам да сидеть на мягкой мебели, охота да война – вот наша забава. Опять у Клингельши пропадал?
Коньков чуть покраснел.
– Эх, вижу, что влюблен! Что же, я вам скажу, худого. Без бабы все одно не проживешь. Только лучше бы свою взял… Ну, да погоди, я тебя порадую. Что лучше любишь, с бабами хороводиться или воевать?
Не задумался хорунжий, живо ответил:
– Воевать много достойней, ваше высокопревосходительство!
– Ну, знай, война будет об весну наверно.
– Слава Тебе, Господи!
Усмехнулся Платов.
– Чему радуешься?
– Как же, ваше высокопревосходительство, первое дело – Егорий, второе – золотая сабля, всякому лестно.
– Смотри не возносись. Бог этого не любит. Будь скромней. Хочешь кофе?
– Благодарю покорно. Камердинер внес еще чашку.
– Ну, отстегивай шашку да садись. Вот в чем дело. Завтра утром получишь от меня пакеты на Дон. Что рожи-то строишь – служи. Будет побывка – вернешься и найдешь все еще лучше прежнего! Один отдашь Адриану Карповичу Денисову[14] – секретный, другой дай полковнику Лазареву[15], третий Кирсанову и скажи Денисову на словах, что исполнение потребую скорое и неукоснительное. Сегодня я дома обедать не буду, во дворец зван, а ты можешь сходить, куда хочешь, простись хорошенько – кто знает, может, до войны и не свидишься… Завтра лошадей запасай к ночи – я в это время сдам тебе пакеты. Ну, ступай, да смотри не балуйся…
Задумчив и грустен вышел молодой казак.
– Шинель! – крикнул он и, надевши шинель, подтянув высокий кивер с помпоном на боку на правое ухо, подвив чуб, вышел на улицу…
Война или свадьба! Ах, Ольга, Ольга, что ты наделала!
IV
Die ihr’s ersinnt und wisst
Wie, wo und wann sich Alles paart?
Warum sichs liebt und kusst?
Ihr hohen Weisen, sagt mir’s an!
Ergrubelt was mir da,
Ergrubelt mir, wo, wie und wann,
Warum mir so geschah?[16]
Burger
В жизни каждого или почти каждого человека бывает такое время, когда про него говорят: «Он влюблен». Досужие люди даже выдумали признаки влюбленности, подразделили ее на категории, как болезнь, указали средство ее лечения – разлуку… Но далеко не всегда помогает и спасает это средство. Есть такая категория любви, от которой ничто не спасает, и самая жестокая разлука только усилит ее. Это бывает в тех случаях, когда человек нашел наконец свою симпатию, когда сродство душ сказалось в них. Не знал молодой казак и не думал никогда, что найдет он сродственную душу на далеком севере, в холодном Петербурге.
А вышло так. Ведь любил он и раньше, и ему покружила голову Маруся Сипаева, и он отойти не мог от Наташиной юбки – одно время даже сватов хотели посылать в дом хромого дьячка. Но быстро улетучивались белокурые и черноволосые образы, и не тянуло Конькова даже побывать у них, не тянуло взглянуть на них, похорошели ли они или нет.