– Хороша песня? – спросил Мишка Лешу Мухина. Ничего не ответил Мухин.
А через неделю, уже и напильник был у Мишки в кармане. Ночами, на привалах, пилил Глындя кандалы, хоть и тихо, да сноровисто. Свои попилит, потом – Лехины. И шепчет:
– Нам ночку потемней да часовых подурней, может, удастся убежать, а уж там: куда кривая вывезет.
Осень уже готовилась сдать все дела зиме. Однажды вечером разыгралась такая буря, с ветром и снегом, что все из сил повыбились. Конвойные решили устроить ночлег на крытом току возле леса. И дождь долбил, и снег сыпал, и шумел лес. Сыро, промозгло. Конвойные прикорнули у догорающего костра. И он погас, а разжигать его дежурный не стал, сном его разморило.
– Теперь пора! – шепнул Мишка Глындя. Поднялись они, кандалы руками придерживая, тихонько ступая, пошли в овраг.
Долго не могли отыскать хоть какой-нибудь камень. Мухин ощущал на лодыжках железную хватку огромного и безжалостного существа. Что за существо это? Здесь его железная лапа, а голова где-то в Петебурхе. Голова-то там, а лапы-то – по всей стране, людей за ноги цапают.
И вот набрели на речушку. И когда нашлись камни, Мухин с великой яростью стал бить камнем по кандальному обручу в том месте, где было пропилено. Оковы вскоре упали. Глындя свои подпиленные кандалы разбил двумя ударами. Сказал:
– Бросать свои железа не будем! Какое-никакое орудие, во-первых, а во-вторых, правило есть: свое каторжное железо сберечь. В Москву вернемся, выточим себе с него по браслету и по кольцу. А можно и по крестику выпилить, чтобы Господь помогал. Милое дело! Такие памятки у многих бывалых каторжников есть.
Прислушался Глындя:
– Сдается мне: дорога рядом. Едет кто-то. По стуку чую, что не мужик на телеге, господский экипаж, он всегда мягче идет. Вон кусты на бугорке, там залечь, так можно будет прямо на облучок прыгнуть. И прыгать будешь ты, потому что полегче меня. Ага! Так и знал – карета! Как поедет мимо, прыгай на кучера, старайся с облучка сбить, а я помогу.
– Не могу я! – прошептал Мухин.
– Ну, брат, не трусь! У нас другого пути нет. Или пожизненная каторга, или в этой карете улизнем!
– А если в карете баре сидят?
– Они дремлют сейчас. Я с ними слажу, твоя забота с кучером управиться. Сам подумай, что нам терять? Прыгай!
Кучер был сбит с облучка, но тотчас вскочил со страшными ругательствами, накинулся на Мухина и стал гнуть его через оглоблю, брызгая ему в лицо горячей слюной. Концом вожжи мужик перехватил Лехину шею и душил его, дыша ему в нос густой зубной гнилью. И Мухин уже задыхался, когда вдруг почувствовал, как тело кучера ослабло и борода его колючим веником царапнула Лехину шею. С бороды этой закапало нечто густое и красное.
– Что это? – спросил Мухин, выпутываясь из вожжей.
– Что, что! – передразнил его Глындя. – Это я мужичка каменюкой по затылку угостил, да и вовремя, не то ты уж задохнулся бы. А камень хорош! В руке хорошо лежит и увесистый!
– Убивцами стали! – сказал Мухин.
– Ну и стали. Не мы их, так они нас. Тут выбирать не из чего. Ты же своего барина резал? Резал? Из-за зазнобы. А тут – не баловство, жизнь спасаем. Кровушки испугался? Чем не краска? Густая, яркая! Бог нашему горю пособил. Экипаж пустой. А то еще неизвестно, что было бы.
Давай-ка, помогай раздевать мужика, его одежка нам пригодится. Нам в наших бубновых сюртуках далеко не уйти. Так! Ни хлеба с собой у него, ни пирогов, я уж не говорю про деньги. Правда, вот табачок-самосад в кисете.
Теперь я кучером наряжусь, а ты в карете спрячешься. Только давай сначала закинем тело в кусты. Бери его за ноги, а я за руки возьму. Раз-два, взяли! Эх, беда, Леха, что у нас тобой головы наполовину обриты. Но я-то в шапке на облучке буду сидеть, никто не узнает, что у меня под нею такое. А ты сиди в карете и без нужды из неё не выглядывай.
Повезло тебе, будешь ехать за барина. До пруда или речки доедем, я кровушку замою, тогда уж экипаж этот до самой Белокаменной погоню со свистом. Кони добрые. Поедем не Владимирской дорогой, а окольными путями. В Москве – к атаману придем. Жеребцов перекрасят, и карету продадут. В Москве затеряемся как иголки в стоге сена. Пока волосы отрастут, парики носить будем.
Мухин молчал. Его свобода забрызгана кровью убитого кучера. Разве она должна покупаться такой ценой? Да и вообще – свобода ли это? Может, это – свобода зайца, за которым охотится рысь? Что делать дальше?
Качание в карете убаюкало. И снилась ему Палашка. Он опять писал её. Но на фанерке была только одна красная краска. И запах у неё был такой, что кружилась голова…
Темные тучи стремительно неслись над куполами церквей и кремлевскими башнями. И сеяли на лету то дождь, то снег. Ветер сбивал с ног прохожих, сваливал на бок экипажи. В такую погоду хороший хозяин собаку из дома не выгонит. В такую погоду покрепче запирают ставни и зажигают перед иконами свечи.
А под каменным мостом в арочном пролете притаились люди. С моста их было не углядеть. Кучи мусора и устои моста надежно укрывали их.
Кто-то костюмом напоминал кучера, кто-то был одет почти прилично. Одни были одеты в легкие зипуны, другие имели на себе шубейки. Все эти люди не обращали ни малейшего внимания на посвист холодного ветра, на непогоду.
Был тут странный человек с длинными черными волосами, спускавшимися на щеки и на нос. Когда он встряхивал головой, волосы на миг разлетались, так, что были видны его жгучие глаза. Сверкнут дикие зрачки и вновь скроются под волосяной завесой.
– Ну, Глындя, – сказал этот человек, – ручаешься ли ты головой за нового брата? Смотри, ежели что! Пусть он платит взнос да повторяет за мной клятву.
Жесткой рукой атаман ухватил Мухина за ухо и скороговоркой произнес:
– Уха два, язык один, слухай ухом, господин! Тихарю и сиварю, никому не говорю. Не имаю сроду страху, не продамся за жермаху[11]. Скажи – аминь!
– Аминь! – сказал Леха.
Атаману подали бутыль, он нацедил из неё стакан зеленого хлебного вина.
– Теперь ты наш! – торжественно сказал атаман, посверкивая сквозь волосы глазом. – Выпей! А ежели клятве нашей изменишь, с тобой будет то же, что с Каманей. Как раз будут с ним разборы. Каманя сремизил пять царских, когда ходил к фартовой маме[12]. Все, что мы у Рогожской заставы взяли, она поставила в десять, а он мне принес только пять. Что за это полагается?
– Карачун! Лахман![13] – воскликнули сразу несколько человек в один голос.
– Правильно! Лахман! Каманя, будешь молиться, али так попрощаешься?
– То неправда! Она дала только пять! – заговорил Каманя.
– Зачем морок пущать, когда и так темно? Марью знают все честные воры в Москве. У нее обману и в заводе нет. Мы ведь можем её сюда позвать.
Каманя отчаянно замотал головой:
– Братцы, простите, бес попутал, я… завсегда! Вы же знаете, на какие дела ходили! Я же свой!
– Бес тебя попутал, к бесу и иди! На вот, покури трубочку, бедолага.
Каманя принялся курить, из глаз текли слезы, лицо покрылось красными пятнами. Он выдохнул вместе с дымом:
– Атаман! Прости, отслужу!
– Каманя! Ты же сам знаешь, что простить нельзя. Я прощу, браты не простят. Верно, браты?
– Верно! – взревела вся ватага.
– Ну, браты, попрощайтесь! Поцелуйте его. Каманя, ты не дрожи, мы тебя – быстро!
– Атаман! Дай напоследок вы-ыпить! – взвыл Каманя. Атаман подал ему стакан и бутыль. Каманя очень медленно, но один за другим опорожнил в себя четыре стакана. Этого хватило бы свалить с ног слона. Но вино его не взяло, хотя было очень крепким. Это поразило всех. Подождав немного, атаман сказал:
– Выпил? Выпил! А теперь – до свиданьица, Ты, значит, там, у Бога, всё обскажи, что мы не виноваты. Скажи не от злого нрава, от мук тяжких ушли в вольную жизнь. Баре-господа нас измордовали, а мы тоже божьи твари и жить хотим. Всюду грозят нам топором да плахой. Татями зовут. Лютуют, а мы только отмахиваемся. Сами они первые начали, сами перед Богом в ответе.