— Разумеется, — попытался Лева ответить с достоинством.
— Видишь ли, — задумчиво, как врач, пытающийся честно поставить диагноз, начал диковатый Левин собеседник, — такое состояние психической су-убстанции; какое сейчас нали-честву-ует у-у тебя, позволяет, как показывает опыт, у-увидеть то, что норме не у-увидеть. Но это вовсе не значит, что ты галлю-уциниру-уешь. Просто ты видишь то, чего не видят дру-угие. В сознании твоем слой цивилизации прорвался. А под этим слоем — бездна. Вот я — отту-уда. В самом деле, почему-у лю-удям, а не ящерам владеть землей?! Сие есть вопрос. Впрочем, Божий су-уд решит.
— А при чем здесь Божий суд? — спросил Лева, чувствуя, что сходит с ума, обсуждая со странным и страшным субъектом метафизические тонкости, вместо того чтобы бежать прочь, как американский контролер-обходчик. Но американец за свою бурную жизнь в каменных джунглях Нью-Йорка, возможно, и привык к неожиданностям, к тому, что всякое бывает, что и невозможное возможно, а Левина жизнь все же к неожиданностям и небывальщине не прикасалась, а потому кроме страха, отнимавшего силу у ног, его не покидало ощущение, что «такого не бывает».
— Объясню-у, объясню-у. — сказал мычащий субъект, сладострастно хрюкнув. — У-у Божия су-уда много орудий. Сами по себе они могу-ут быть и у-ужасны, но их использу-уют, и в этом их оправдание. А крокодил, чтоб ты знал, — из древнейших орудий. В Библии его называли левиафаном, и он непобедим. — И субъект снова заговорил нараспев, как, по Левиным представлениям, должен бы был поп читать: — Можешь ли ты у-удою-у вытащить левиафана и веревкою-у схватить за язык его? вденешь ли кольцо в ноздри его? проколешь иглоюу-у челю-усть его? будет ли он много умолять тебя и бу-дет ли говорить с тобою-у кротко? сделает ли он договор с тобою-у и возьмешь ли его навсегда себе в рабы? Клади на него руку твою-у и помни о борьбе: вперед не будешь, — при этих непонятных словах субъект так посмотрел на Леву, что тот невольно и послушно положил руку свою ему на плечо и почувствовал сквозь одежду ладонью странную костистость и зябкий холод, исходивший от тела существа, которое продолжало, не останавливаясь, говорить. — Надежда тщетна: не у-упадешь ли от одного взгляда его? Нет столь отважного, который осмелился бы потревожить его. Не у-умолчу-у о членах его, о силе и красивой соразмерности их. Кто может открыть верх одежды его, кто подойдет к двойным челюстям его? Кто может отворить двери лица его? Кру-уг зу-убов его — у-ужас; крепкие щиты его — великолепие; они скреплены как бы твердою-у печа-тью-у; один к другому прикасается близко, так что и возду-ух не проходит между ними; один с дру-угим лежат плотно, сцепились и не раздвигаются. Из ноздрей его выходит дым, как из кипящего горшка или котла. Дыхание его раскаляет у-угли, и из пасти его выходит пламя. На шее его обитает сила, и перед ним бежит у-ужас. Мясистые части тела его сплочены между-у со-бою-у твердо, не дрогну-ут. Сердце его твердо, как камень, и жестко, как нижний жернов…
— Ты-то здесь при чем? — перебил его Лева, ему казалось, что он должен поддерживать разговор ради спасения своей жизни, ведь тех, с кем беседуют, особенно если они ведут себя независимо, как бы на равных, не должны трогать. — Это о тебе, что ли?
Словно бы не замечая вопроса, субъект, дав Леве произнести еще несколько слов, продолжал:
— Когда он поднимается, — тут он и в самом деле приподнялся над столом, так что Лева шарахнулся от него, но остался при этом сидеть как пригвожденный, — силачи в страхе, совсем теряются от у-ужаса. Меч, кос-ну-увшийся его, не у-устоит. Железо он считает за солому, медь — за гнилое дерево. Свисту-у дротика он смеется. Под ним острые камни, и он на острых камнях лежит в грязи. Он кипятит пучину-у, как котел, и море претворяет в кипящу-ую мазь; оставляет за собою-у све-тящу-ую-уся стезю-у; бездна кажется сединою-у. Нет на земле подобного ему-у; он сотворен бесстрашным; на все высокое смотрит смело; он царь над всеми сынами гордости, — тут он кончил говорить нараспев и добавил просто, скорее даже деловито: — Честно говоря, для жертвы всегда сложно понять, действует орудие, будучи направляемо Высшей рукою и из высших побуждений или само по себе, для собственной прихоти, ну-у, для тренировки, в конце концов.
Субъект замолк. Молчал и Лева, поражаясь, как после этой недвусмысленной угрозы он все равно не в состоянии вскочить и побежать наутек. «Так и есть, — потерянно думал он. — Сейчас конец. Правда, если он не бандит, а просто… взгляды мои выяснял, — в Леве вдруг затеплилась надежда, — тогда пожурит и… отпустит?.. На худой конец, с собой заберет. То-то он о божественном, о метафизике речь вел. О теории моей калейдоскопа кто-то стукнул. Теперь за идеализм мне вмажут. Интересно, кто стукнул. Тимашев?.. А мог и Шукуров… Вряд ли. Скоков?.. Не случайно он в высокие разговоры никогда не лезет. Слушает да на ус мотает. Оправдаюсь. Я все же материалист. Сейчас им не тридцать седьмой год!.. А если все-таки бандит?.. Тогда хана». Он сидел в полной прострации, а в голове закрутилось воспоминание из тех дней, когда он был еще женат на Инге. И он сидел и вспоминал, вместо того чтобы «рвать когти». Никаких сил в нем не осталось. Он вспомнил, как однажды вечером, устав от работы — редактирования, чтения и писания, — он пошел было на улицу прогуляться, подышать свежим вечерним воздухом, так он и Инге сказал. Машин под вечер уже немного, шум, копоть, запахи бензина и выхлопных газов пропадали, и можно дышать сравнительно чистым воздухом. К тому же в их четырехугольном дворе росло несколько деревьев, которые создавали ощущение зелени, во всяком случае был шелест листьев и потрескивание ветвей, что навевало умиротворение. И это-то умиротворение и хотел испытать Лева. Он не торопясь спускался по лестнице, чувствуя себя очень значительным после проделанной, завершенной работы, мудрым, усталым, солидным. То, что произошло через минуту, было просто невероятно и дико, как в кошмаре. Он уже спускался последним, маленьким пролетом лестницы, как вдруг входная дверь распахнулась навстречу ему (перед этим на секунду к ее стеклу прилипла чья-то расплющенная физиономия) и из подъездного тамбура высунулся какой-то малый в кепке, глаза его блестели и бегали по сторонам, гнусно и воровато, улыбался он нагло и как-то криво, лицо у него было вытянутое, бледное, он даже не вошел, а скорее вкрался в подъезд, изогнувшись так, что часть его тела как бы осталась в тамбуре, поманил Леву пальцем и подморгнул.
— Слышь, ты, — хрипло и шепотом позвал он. — Выдь во двор, дело к тебе есть. А? Поговорить с тобой надо.
Иногда бывало, что распивавшие во дворе мужики просили у жильцов стакан. Но эти просьбы были понятны и конкретны, здесь же явное выманивание в темноту, неизвестно зачем. И эта-то неизвестность вызвала прямо панический ужас. Леве в тот момент стало так страшно, что, позабыв о мужском достоинстве, просто позабыв, ни о чем не думая, он сделал два или три шага назад спиной вверх, а прошумевшие вдруг от ветра в темном дворе деревья прозвучали грозным звуковым оформлением, фоном к словам малого в кепке. И, резко развернувшись, Лева стремглав бросился вверх по лестнице, нисколько не стесняясь своего страха и опасаясь только одного — что парень бросится за ним догонять. Парень что-то прокричал снизу, типа «подожди», но Лева уже отпирал свою дверь. И на недоуменный вопрос Инги, чего он вернулся, Лева, уже заперший дверь на цепочку, опомнившись и раскаиваясь в своей трусости, только пробурчал, что расхотел гулять. Но весь вечер, несмотря на раскаяние, липкий страх опасности, подстерегающей его за дверью подъезда, на улице, под тревожно шумящими деревьями, никак не покидал его. Тем более что совсем непонятно, о чем этому малому в кепке с Левой говорить! И всякие жуткие истории о проигранных в карты случайных прохожих так и лезли ему в мысли, и думал он, что чуть не стал этим случайным прохожим. И оттого что опасность уже прошла, он судорожно вздыхал. Даже когда Инга попросила вынести мусорное ведро на помойку, он, несмотря на ее раздражение, отказался безо всяких объяснений, сказав, что сделает это завтра — утром или днем. «Когда будет светло и на улице будут люди», — добавлял он про себя.