Спустя полгода я снова попала в Амстердам, но на этот раз в другой квартал, на тихую улочку в районе Ниуве-Зёйд, где Карло подыскал мне комнату в мансарде, пустоватое помещение со скошенной стенкой. Все нехитрое убранство помимо кровати составляли кухонный стол, табурет, импровизированная подставка для керосинки, пара ящиков с кухонной утварью и прочим скарбом. Прямая стена комнаты соединялась с дымоходом, так что можно было поставить печку. И на следующий день он наладил простую круглую печурку, которая тут же загудела, едва он поднес к ней зажженную газету. "Тяга хорошая", — сказал он. На этой же неделе он принес мне запас брикетов, продовольственные карточки и целую сумку продуктов. Я не стала спрашивать, откуда у него все это и где он добыл деньги. Гораздо труднее было не спросить о документах, которые он мне обещал. Это были мои третьи по счету документы.
В нижнем этаже дома жила женщина, которая, кажется, держала неподалеку парикмахерскую. Она отсутствовала целыми днями и появилась лишь через месяц после моего переезда. Ей все-таки стало интересно, кто поселился наверху. По счастью, тогда я уже могла без опаски представиться.
Первые недели Карло регулярно навещал меня. Посидит минут десять, выкурит самокрутку, спросит, все ли в порядке, не нужно ли чего, и, помахав на прощанье, уходит. Я понимала, что он отдает все силы подпольной работе, хотя он до сих пор ни словом не обмолвился об этой стороне своей жизни, да и потом тоже больше отмалчивался. Я узнала только, что он ушел с отделения английской филологии, когда студентам было предложено дать подписку о лояльности режиму. Временами он очень напоминал мне брата.
Даниел вынужден был оставить учебу намного раньше. Они были одногодки, к тому же походили друг на друга: оба статные, широкоплечие — и оба какие-то непоседливые, беспокойные. Только выражалось это чуть по-разному: Карло резко обрывал разговор и спешил уйти, а брат мог столь же неожиданно сесть к пианино или взяться за банджо. Так они решительно, без церемоний отстранялись от окружающих. Мне показалось, что Карло, как и Даниел, любит джаз. Дома у него был патефон и целая коллекция пластинок. Я бы с удовольствием их послушала, но не представилось возможности.
После того как принес по моей просьбе сумку книг, он стал иногда задерживаться подольше, и мы разговаривали о прочитанном. От меня ему не нужно было ничего, кроме фотокарточки на удостоверение, отпечатка пальцев и образца подписи.
Мне это было непривычно.
2
Расходы предстояли немалые, но посредник заверил, что бумаги будут не хуже подлинных. Даниел заказал документы для себя и для Луизы, на которой к тому времени был женат уже целый год. Он показал их нам, когда они пришли прощаться. Теперь в качестве Яна и Элс Аккермане они могли беспрепятственно выехать из города. Они отправились поискать жилье где-нибудь в Северной Голландии.
Когда началась война, мы переехали в Амстердам. Я знала, что у отца теперь неважно с деньгами, и потому воспротивилась, когда он предложил заказать документы и для меня. Но отговаривать его было делом безнадежным, он решил продать кое-какие семейные драгоценности. Мама согласилась с ним и подобрала украшения на продажу. "Все равно я их теперь не ношу", — сказала она.
Хватит ли вырученной суммы, чтобы купить документы для всех троих? Отец хотел сначала посмотреть, что скажет менеер Куртс. Я отправилась вместе с отцом к нему в контору, внушительное здание на набережной Амстел. По дороге отец заговорил о том, что Куртс, человек с большими связями, возможно, знает и адреса подпольных квартир. Отец решил непременно спросить его об этом, тем более что не раз оказывал ему деловые услуги. Но мы очень скоро поняли, что менеера Куртса интересуют одни только драгоценности. Когда купля-продажа состоялась, он завел речь о столовом серебре. Если мы надумаем продать его и отец зайдет еще раз, может быть, ему и удастся что-нибудь узнать для нас, сказал менеер Куртс.
На обратном пути мы шли медленнее, и вовсе не потому, что навстречу дул пронизывающий восточный ветер. Казалось, теперь, когда мы лишились части бережно хранимого семейного достояния, необходимость спешить отпала. Неподалеку от дома мы остановились у арочного мостика, затянутого прозрачным ледком, в котором отражалось небо. Впоследствии я часто спрашивала себя, что задержало нас возле моста. Едва ли одна только гололедица.
— Пошли на ту сторону, — сказал отец и сделал первый шаг.
— Осторожно! — Я схватила его за плечо.
Шаг за шагом мы дошли до середины моста. Отец оперся обеими руками о перила и посмотрел вниз. На льду прямо под нами застыла, будто примерзла, неподвижная чайка. Окна пивоварни напротив были закрыты железными ставнями, серая, с облупившейся краской поверхность которых являла собой грустное зрелище. На повороте канала свешивалась надо льдом верхушка сломанного дерева.
Я отпустила плечо отца, оттолкнулась и поехала вниз по мосту, разведя руки, слегка согнув колени. Я обернулась, ожидая, что и он, как когда-то, заскользит по дорожке за мной следом. Но он не стал догонять меня. Все так же держась за перила, будто не осознав, что меня уже нет рядом, он смотрел куда-то мимо меня. Я было хотела окликнуть его, но сдержалась. Недвижимая фигура отца в темно-сером пальто и серой шляпе застыла на мосту, и мне почудилось, будто нас разделяет гораздо больше, чем эти два метра, и, что самое страшное, отец уже оторвался от меня, уже меня не замечает. Пытаясь стряхнуть это впечатление, я вызвала в памяти совсем иной образ отца, связанный с самыми ранними детскими воспоминаниями. Уцепившись за отцовскую руку, я делала первые шаги; он отвел меня в школу; сидя у него на коленях, я рассматривала рисунки в его альбоме, иллюстрации к сказочным историям, которые он рассказывал, крепко обнимая меня рукой. Вообще, отец занимает в моих детских и юношеских воспоминаниях гораздо больше места, чем мама.
Я любила отца. Годами ходила встречать его на вокзал. Выходя с платформы, он всегда махал мне шляпой, которую держал в руке. Приезжал он всегда одним и тем же поездом. Единственный раз, когда он задержался, я осталась ждать его, сидя на багажнике велосипеда, и с досадой рассматривала пассажиров. Домой мы всегда ходили одной и той же дорогой, пролегавшей мимо запущенных строений на Споорстраат, через широкую Хейдефелдстраат, мимо дома, где жила семья Роозен. У этих сморщенных старичков были две некрасивые дочери. Старшая к этому времени всегда появлялась на крыльце, чтобы отец мог справиться о здоровье ее матери, хромоногой и болезненной женщины. Остренькое лицо старшей дочери было изжелта-бледным, верхняя губа поросла темным пушком, ей перевалило за тридцать. Стоя на верхней ступеньке крыльца, она не спускала глаз с железнодорожного переезда в конце улицы, чтобы не пропустить ни одного поезда. Вглядываясь в коридор, темневший за ее спиной, я боялась, как бы к двери, шаркая ногами и стуча палкой по полу, не подошла ее мать. Ребенком я боялась ее, и крупица этого страха жива во мне до сих пор. Не дожидаясь, пока отец закончит разговор, я шла дальше. Скоро он догонял меня и снова брал за руку.
И вот теперь я вижу, как эта рука сжимает перила моста, вижу, как слезятся от ветра его серо-голубые глаза, а позади чернеет крона надломленного дерева.
3
Руфь зашла рано утром. Она спешила и хотела поговорить со мной наедине. Едва я закрыла входную дверь, она зашептала, что у нее есть для меня новости. Наши пили кофе внизу, в гостиной, — традиция, сохранившаяся еще с тех времен, когда дом дяди и тети был полон народу. Мы стояли в полутемном коридоре. С Руфью я когда-то училась вместе в художественной школе, где она была одной из самых способных. Сначала я подумала, что она собирается привлечь меня в новый изокружок. Я бы согласилась: теперь, когда закрыли даже начальную школу, нужно было чем-то заниматься. Собственно, в школу я попала благодаря своему дяде, который был знаком с директором. Преподавателей там не хватало, и во мне были заинтересованы.