В спальне женщины продолжали утешать донью Милью. Одна из соседок то и дело выходила из комнаты: то за водой, то за нашатырным спиртом или кофе и при этом информировала нас:
— Она немного успокоилась. Думаю, что скоро уже сможет выйти.
Четыре солдата с ружьями «на плечо» несли почетный караул: по двое с каждой стороны столика, на котором был установлен ящик, покрытый флагом. Лейтенант стоял впереди, спиной к столику и к своим солдатам, слегка расставив ноги и заложив руки за спину. Когда принесли кофе, кто-то предложил лейтенанту чашечку, но он отказался, заявив, что не может нарушать почетного караула. Старый Сотеро Валье тоже отказался от кофе. Он сел напротив столика и за все время не произнес ни слова. Взгляд его был прикован к ящику. Выражение глаз старика было странным: казалось, он смотрит и ничего не видит.
Когда в четвертый раз принесли кофе, он поднялся со стула и подошел к лейтенанту.
— Послушайте, — сказал он, не глядя на офицера, по-прежнему устремив взгляд на ящик. — Вы говорите, что в этом ящике мой крестник Мончо Рамирес?
— Да, сеньор, — ответил лейтенант.
— Но… как же… в таком маленьком ящике?
Лейтенант пояснил, с трудом подбирая слова:
— Да… но… видите ли, в нем находятся лишь останки ефрейтора Рамиреса.
— Вы хотите сказать, что… что там только то, что нашли…
— Только то, что удалось обнаружить, сеньор. Наверняка он был подобран много времени спустя после боя. Так случается на войне. Понимаете?
Старик ничего не ответил. Не сводя глаз с ящика, он тяжело опустился на стул.
Прошло несколько минут, прежде чем дверь второй комнаты отворилась. Поддерживаемая под руки соседками, вышла донья Милья. Она была бледная и растрепанная, но лицо ее было спокойно. Опираясь на руки двух соседок, она медленно подошла к лейтенанту.
— Сеньор… будьте любезны… скажите, как открывается этот ящик?
Лейтенант посмотрел на нее с удивлением:
— Сеньора, его нельзя открыть. Он запечатан.
Казалось, донья Милья не поняла его. Зрачки ее глаз расширились, и она долгим вопрошающим взглядом посмотрела на офицера. Она смотрела так до тех пор, пока лейтенант не повторил:
— Гроб запечатан, сеньора. Его нельзя открыть.
Женщина медленно покачала головой:
— Но я хочу видеть сына. Я хочу видеть моего сына. Понимаете? Я не позволю вам похоронить моего сына, пока не взгляну на него в последний раз.
Лейтенант посмотрел на нас, было ясно, что он искал поддержки, но никто не произнес ни слова.
Донья Милья приблизилась к ящику, осторожно отогнула край флага и потрогала металл.
— Сеньор, — сказала она офицеру, не глядя на него, — этот ящик не из дерева. Из чего сделан этот ящик, сеньор?
— Из свинца, сеньора. Их делают из свинца, чтобы они были прочнее и лучше выдерживали долгий путь по морю.
— Из свинца? — прошептала донья Милья, не сводя взгляда с ящика. — И его нельзя открыть?
Лейтенант, вновь взглянув на нас, повторил:
— Их делают из свинца, чтобы они лучше сохранялись в долгом…
Но он не закончил фразу, он не мог ее закончить, потому что его прервал страшный вопль доньи Мильи, — вопль, который и на меня подействовал так, будто мне внезапно нанесли удар под ложечку.
— Мончо! Мончо, сын мой! Тебя не похоронят, пока я не увижу тебя! Никто, сын мой! Никто!..
Мне трудно теперь вспомнить все подробности. Услышав рыдания доньи Мильи, все заволновались и засуетились. Женщины, которые держали ее под руки, старались увести ее от гроба, но она повисла у них на руках, а затем упала на пол, не желая уходить. Тогда на помощь пришли мужчины. Я же продолжал стоять в стороне: неприятное ощущение не проходило. Старый Сотеро тоже бросился поднимать донью Эмилию, и я сел на его стул. Нет, нет, мне не стыдно говорить об этом — я должен был сесть или уйти из комнаты. Не знаю, случалось ли с вами что-либо подобное. Это не был страх, ведь никакой опасности я не подвергался. Но я чувствовал, как у меня подвело живот и он стал твердым как камень, а ноги ослабели, будто они были из ваты. Если с кем-либо из вас это случалось, вам будет нетрудно понять меня. Если же нет… Если не случалось, так лучше пусть этого никогда с вами и не случится.
Я сел и, несмотря на замешательство, царившее вокруг меня, стал думать о Мончо; я еще никогда не думал о нем так. Донья Милья от громкого крика потеряла голос, и ее наконец удалось увести в другую комнату. А я думал о Мончо, о Мончо, который родился, как и я, в этом доме; о Мончо, единственном из нас не заплакавшем, когда всех нас впервые повели в школу; о Мончо, умевшем плавать дальше всех, когда мы ходили на пляж, что за Капитолием; о Мончо, который был лучшим игроком в бейсбол, — мы играли на Большом острове до того, как там создали военную базу…
Донья Милья продолжала настаивать, кричать, требовать, чтобы ее сына не хоронили, пока она в последний раз не взглянет на него. Но ящик был из свинца, и его нельзя было открыть.
На следующий день мы похоронили Мончо Рамиреса. Когда останки Мончо, или то, что было в ящике, опускали в глубокую сырую могилу, отделение солдат произвело залп. Донья Милья присутствовала при этом, она стояла у могилы на коленях.
* * *
С тех пор прошло несколько лет. До сегодняшнего дня я молчал. Весьма возможно, что кто-нибудь спросит, почему именно сегодня я рассказываю об этом. Я отвечу. Этим утром в наш дом приходил почтальон. Для того чтобы прочесть то, что он принес, мне не нужно было прибегать к чьей-либо помощи. Оказалось, что я тоже знаю английский. Почтальон оставил повестку о моем призыве в армию.
Р. Маркес (Пуэрто-Рико)
В ГОРОДЕ ПО ИМЕНИ САН-ХУАН
Перевод с испанского В. Виноградова
В ночи, убаюканной звездами, хрустально зазвенели колокола церкви святого Августина. Три часа утра. Он одернул пиджак, глубоко вздохнул, посмотрел на небо. За спиной, на эстраде «Палладиума», тускло звучал корнет.
Выпил он порядочно, но голова оставалась свежей. Вернее сказать, он был трезв. Но не бодр, конечно. Нельзя быть бодрым, когда знаешь, что тебе снова предстоит рисковать в этом тревожном, полном риска мире. Он сделал над собой усилие. Спокойно, не волноваться по пустякам!
Жаль, что звезды не сверкают и днем. (Ночь — это здорово!) Лучше бы они никогда не гасли. (Ночь — это свобода!) Солнце — жестокая штука: оно убивает звезды. (Ночь — это жизнь!)
Сам не зная почему, он подумал о боге. Не о добром католическом боге своего детства, а о протестантском, библейском боге с его громовым: «Да будет свет!» И стал свет. А вот он терпеть не может света: свет ослепляет и предает. Лучше уж полумрак «Палладиума»: там все его существо обретает то ощущение силы, которого ему недостает на улице. На улице он чувствует себя беззащитным: там он всего лишь тень в городе по имени Сан-Хуан. Он из лона этого города и тем не менее всегда чужой в лоне его. Почему он вечно возвращается сюда? И почему, несмотря на ежегодное паломничество в этот город, который дал ему жизнь и вырастил его, он безотчетно ощущает себя здесь чужаком? Это все равно как искать самого себя. Он словно надеялся найти тут свои корни, обрести смысл своего бытия. Но как их найти, зная, что ты стараешься оставаться слепым и глухим к действительности? Как ухватиться за нее, если руки опускаются, если они не в силах сделать спасительного движения — вцепиться в обстоятельства, подмять их, выжать из них свое подлинное «я»? В нем жило смутное предчувствие: лишь постигнув тайну города, он познает самого себя. И он задавал себе вопросы. Почему Сан-Хуан смеется над ним? Почему в уличной сутолоке вокруг него неожиданно возникает пустота? Здесь есть нечто такое, что не дает Сан-Хуану стать обычным городом, настоящим городом. Но все эти вопросы, отскакивая от города, рикошетом били по нему самому. Да и спрашивал он вовсе не о городе, а о самом себе. Какой ценой тень человека может стать человеком? И он думал, что нужно взять на себя ответственность, рискнуть. Но риск пугал его. И он старательно отгонял подобные мысли.