Сколько раз Альсендор Дьевей уже готов был признать себя побежденным! Но снова и снова брал верх темперамент борца. В глазах настоящего негра биение сердца должно быть песней любви, ласковой, вдохновляющей человека на труд и на битву жизни. В этом и заключалось истинное благородство, которое Дьевей, сам не отдавая себе в том отчета, ценил превыше всего. Вот почему каждый раз в часы уныния мужество открывало перед ним родник юной силы, позволяющий людям укрощать строптивую природу.
Через несколько лет проклятая саванна стала настоящим островком здоровья для благодарных растений: фруктовые деревья, маис, бататы, горох, маниока, даже такие любители влаги, как маланга и сахарный тростник, победили колючую злобу кактусов. Вороны, не находя себе места в этом мире торжествующей зелени, отправились искать удачи в другие края. Колибри, дикие голуби, овсянки, горлицы, дрозды, райские птички, цесарки, «мадам Сара»[20], пальмовые птицы, змеевики расположились среди ветвей со своими оркестрами и партитурами. Земля, снова возвращенная вечному круговороту жизни, влившаяся благодаря неутомимым рукам могучего негра в свое естественное русло, щедро расточала ему ласки, с улыбкой называя его своим капитаном, словно женщина, которая расцвела от любви.
Альсендору удалось справиться и с другой эрозией, разъедавшей ему сердце, — с враждебностью местных жителей. Эта победа была для него неизмеримо дороже той, которую одержал он над злой волей почвы. Дружба с землей без дружбы с людьми — вещь столь же бесполезная, как золотой кувшин, ставший врагом родниковой воды. Чтобы золотой кувшин жизни обрел свою истинную ценность, его нужно наполнить нежностью до краев, ибо она утоляет жажду лучше самой чистой ключевой воды. А когда человеческие отношения превращаются в пустынную бесплодную саванну, где эгоизм, это ложное солнце, губит зеленые ростки маиса и где доброта, этот благодатный дождь, не находит рук, сильных, как корни, которые дали бы ему заслуженный отдых, — тогда жизнь на земле обращается в прах, ее преследуют ненависть и страдания, и только терпеливая работа братства и мира может вернуть ей сверканье капель росы на крыле щебечущей птицы. Именно так понимал Альсендор суть человеческой жизни. И скоро он перестал быть в глазах соседей «чужим» и «опасным». Он участвовал в кумбите[21] и во всех деревенских обрядах и празднествах; теперь все признали его высокие достоинства; все увидели в нем человека умного и энергичного — одним словом, вождя. И когда в один прекрасный день Альсендор собрал односельчан, чтобы изложить перед ними свой проект создания в деревне кооператива (этот проект не давал ему покоя с тех пор, как он разговорился с мэтром Ориолем, адвокатом из Жакмеля), он увидел перед собой людей, готовых повиноваться каждому его слову.
Речь шла о новом типе сельскохозяйственного объединения, отвечавшего больше, чем кумбита, и интересам жителей и условиям работы на землях Кап-Ружа. И тогда Кап-Руж заговорил о планах Альсендора, и Кап-Руж стал слагать песни о замечательном негре, который скоро озарит новым светом жалкое существование этого края. И в это самое время, в один из октябрьских вечеров, по деревне разнеслась весть, что братец Дьевей заболел и находится при смерти.
* * *
Жители Кап-Ружа только и говорили что о болезни братца Ти-Дора. К постели больного был немедленно приглашен Кансон-Фер[22], лучший унган; он быстро осмотрел пациента и заявил:
— Друзья мои! Братец Ти-Дор — это всего лишь паутинка, которая чуть колышется возле самого мачете судьбы; при первом дуновении пассата его жизнь прикоснется к роковому лезвию; на чердаке его сердца еще не потух свет, но его сердце уже не знает, день сейчас или ночь, льет ли ливень или небо безоблачно в других этажах его тела; когда негр так тяжко болен, тогда бессильны познания самого доброго папы-бога и нам, друзья мои, остается только одно-единственное: заказать гроб и предупредить Отца Саванны[23].
Кансон-Фер лишь подтвердил более учеными словами единодушное мнение своих собратьев — других унганов деревни. Если негр больше не имеет вестей от своих собственных ног, значит, ему уже не поможет никакой телеграф. Эту горькую истину Кап-Руж познал еще во чреве своей матери — далекой Гвинеи. И Кап-Ружу не оставалось ничего другого, как вспоминать о высоких достоинствах, которыми в далеком прошлом обладал братец Ти-Дор Дьевей.
Бедный усопший Ти-Дор! Это был такой огромный негр, и сердце у него было больше арбуза! Он был храбр, он был трудолюбив, как кумбита! Склонимся же перед его умом, который всегда трудился на благо ближних! О, склонимся же, низко склонимся, друзья, чтобы почтить память столь прекрасного негра!
И люди в полях крестились, или яростными плевками швыряли свое горе в придорожную пыль, или, прервав работу, окутывали сумерками своих печальных взглядов далекую крышу, под которой сейчас обрывалась нить замечательной жизни.
* * *
В хижине Альсендора Дьевея царила напряженная тишина, предвестница наступления самых мрачных минут. Настороженно замолкли мухи в кустах. Вернулись откуда-то во́роны, уселись на ветки и принялись чистить перья, обновляя свой вечный траур в предвкушении человеческой агонии. Охотничий пес Буффало бросал время от времени в лицо смерти заунывную жалобу своего лая. Христиане молчали. Страданье, это беспощадное тропическое лето, уже успело высушить колодцы слез. Страданье дожидалось того мгновения, когда братец Ти-Дор станет таким же холодным, как нос Буффало, — только тогда можно будет выпустить на простор саванны стадо безумных воплей. Христиане молчали. Хрупкую сердцевину молчания составляли жена Альсендора Сесилия, его шурин Андреюс и дети Альсендора от разных жен — Марианна, Лерминье, Доре, Эмюльсон-Скотт. Покорившись судьбе, они ходили на цыпочках, боясь, как бы одно неловкое движение, ненароком задетый стул, случайно упавший предмет, неосторожное чиханье не породили в хижине того рокового дуновения воздуха, о котором говорил великий Кансон-Фер. И все же время от времени волна нежности влекла то одного из них, то другого к постели умирающего. Ведь может произойти чудо! Но достаточно было только взглянуть на братца Ти-Дора — и от надежды на чудо не оставалось и следа.
Альсендор напоминал жалкую груду костей. Почерневший язык прилип к нёбу, и, когда кто-нибудь из домашних пытался узнать его последнее желание, из горла Ти-Дора, После страшных усилий, долгих, как сабля Огу-Бадагри[24], вырывался хрип, такой резкий и ржавый, словно с ним уходила жизнь. И семья решила больше не тревожить своего дорогого Альсендора.
* * *
Но сам братец Ти-Дор вовсе не собирался прощаться с жизнью. Несмотря на приговор Кансон-Фера, на отчаянье семьи, на заупокойную молитву Буффало, несмотря на цепкую хватку рока, неугомонный дух Альсендора прыгал, как дельфин, в луже надежды. Такой большой негр не может перейти в другой мир одним прыжком, как лошадь, перелетающая через низкорослые кактусы. Нет, разрази его гром, не так-то скоро захлопнется крышка красного дерева над Альсендором Дьевеем! Его отец, покойный Тонтон Аристен, прожил на свете восемьдесят лет, и в день его смерти покойный Женераль Мабьяль, дед Альсендора, был еще крепким стариком и помогал нести гроб сына на кладбище. И все предки Альсендора по материнской линии тоже отличались долголетием. Почему же он, достойный потомок этого славного рода, должен умереть в шестьдесят лет? Разве он вправе опозорить легендарно-могучую кровь семьи Дьевеев? И внезапно в лихорадочном сознании умирающего возник образ этой унаследованной от предков крови — королевская пальма, которая не боится бури (ведь бури страшны лишь для тех негров, которые умирают, едва достигнув высоты мака) и которая устремляет к небу свою гладкую крутую стрелу. «Вот оно, мое сердце, — подумал Альсендор. — Оно устоит. Оно прочно вросло в красную почву, орошенную долгими годами труда и ласки».