— Пани, на ваш милостивый суд привели ведьму.
И снова я не успеваю уловить выражение лица человека, который обращается ко мне. Вижу только низко склоненную спину.
Ведьму привезли эти. Они не осмелились зайти в замок, но я слышу их непристойно веселые голоса и смех под своим окном. Кто-то из них начинает даже насвистывать какую-то бродяжью песенку. Это слишком! Постараюсь разобраться с делом быстрее.
Ведьма стоит посреди зала на моем зеленом ковре. Ее босые ноги по щиколотки утопают в шерстяной пыльной траве. Ведьма сразу показалась мне подростком. Но я присмотрелась и поняла, что ошиблась. Это взрослая женщина приблизительно моих лет, только невысокая и худая. Она смотрит на меня исподлобья узкими зелеными глазами. Я ощутила, что ее взгляд направлен на мои пальцы, которые нажимают на жемчужину серебряной солонки, то открывая, то закрывая ее ракушку. Мне стало неприятно. Я поставила игрушку на столик и строго сцепила руки на коленях. Все это время кто-то едва не плачущим голосом рассказывал про злодейства маленькой женщины, что стоит передо мной. Не помню точно, кажется, местные крестьяне обвиняли ее в том, что она умела летать, вызывала ветер и дождь и выпивала чужую жизнь. Вдруг я осознала, что ведьма настойчиво заглядывает мне в глаза. Меня передернуло, словно пришлось переступить через жабу. Я молча смотрела на свои сцепленные руки и старалась думать о том, какие у меня красивые тонкие пальцы, как невероятно нежно просвечивают сквозь бледную кожу голубые жилки. Я сжала пальцы немного сильней, и жилки набухли, выступили над поверхностью кожи. Нет, кажется, это непристойно.
Я поднимаю правую руку вверх, а затем резко опускаю ее, словно хочу убить что-то мелкое. Плаксивый голос умолкает, ведьму выводят из зала. Ковер поглощает звуки шагов.
Интересно, у меня тоже узкие зеленые глаза. Я беру со столика солонку и пытаюсь в блестящей серебряной поверхности рассмотреть свое отражение. Встречаю взгляд ведьмы и снова ставлю солонку на стол. Под окном заорали те. Скоро топот их коней смолк. Ведьму они, конечно, забрали с собой. Но что они с ней могут сделать, веселые, злые, беспомощные, и что она захочет сделать с ними, та, что выпивает жизни?
В зале никого нет. И я еще раз повторяю свой величественный жест: рука — вверх и резко вниз, как будто в это движении есть какой-то смысл и неизбежность.
Кто знает, может, и есть.
— Может, пани желает зажечь в зале свечи?
Действительно, уже стемнело. На столике появляется подсвечник с четырьмя желтыми свечами. Они разгоняют островок темноты вокруг меня. Медленно подношу ладонь к оранжевому, с синей полоской внутри огоньку. Больно, но я не сразу отнимаю руку. Теперь на ней долго останется поцелуй огня.
За окном тоже темно, но где-то далеко со стороны деревни видится неяркое светло, словно зажгли огромную свечу.
В каждой жемчужине солонки горит маленький желтый огонек и прячется взгляд узкого зеленого глаза.
Пожалуй, я насыплю в эту штуку соль.
Бал
Когда мое окно завешивают серой вуалью дожди, я знаю, что скоро состоится бал. Каждый год, в один и тот же день, всегда грустный и дождливый. В большой зал вносят позолоченные канделябры, чтобы свет разливался в каждый угол. Меня одевают в платье из такой плотной, упругой ткани, что, когда я сажусь, ткань сгибается с легким треском, словно ломается. Зато держишься в таком наряде необыкновенно прямо и с достоинством. Это искупает некоторые неудобства.
Гости каждый год одни и те же. Их немного, но никто ни разу не пропустил дня бала. К тому же приобщать к своему кругу новых людей непристойно.
Обязательно приедет Мадам. Мне не очень нравится ее манера обращаться ко мне, как к маленькой девочке. Она считает, что может давать мне советы, и делает это с удовольствием. К сожалению, я не могу прерывать ее и вынуждена отвечать: "Да, мадам… Благодарю за заботу, Мадам". Хотя если бы я имела такие толстые пальцы с короткими тупыми ногтями, выпуклые травянистые глаза и всегда безвкусно подобранный яркий туалет, я сидела бы тихонько и слушала других. Но Мадам никогда никого не слушает. Даже Доктора. Разумеется, это не простой кровопускатель. Иначе никогда не попал бы в наш круг. Он даже с виду благороден и утончен. Его губы строго поджаты, а взгляд глаз болотного цвета острый, как ланцет. Доктор говорит редко, но каждое его слово — удар золотого динария о каменный стол. Я не всегда понимаю его слова, но скорее умру, чем признаюсь в этом. Когда Доктор говорит, он никогда ни на кого не смотрит, словно считает равным себе собеседником только самого себя. Но мне кажется, что он обращается именно ко мне, что во мне он усмотрел острый неженский ум, и мне когда-то передаст основы своей таинственной науки. Во что одет Доктор, я даже не могу вспомнить. Он всегда в чем-то темном.
Разумеется, приедет и Кузина. Она настоящая дурочка. Обыкновенная хорошенькая идиотка с огромными изумрудными глазами и маленьким розовым ротиком. Кузина меня обожествляет. Вот уж в чьей любви не чувствую потребности. Она б очень хотела со мной поговорить, вот только, бедняжка, не знает, о чем. Уставится на меня своими изумрудными глазами, мило улыбается, иногда произносит птичьим голоском какие-то банальности. Ее особа не интересует никого, кроме Шута и Бретера. Это я придумала им такие прозвища. Шут и Бретер — два брата. Шут, неуклюжий и курносый, преисполнен какой-то щенячьей веры в благоустроенность мира и божественность его жителей. Он страшно хочет быть всем полезным, всем поднять настроение, заглядывает каждому в глаза, без конца шутит — очень тупо, кстати, — и, кажется, от умиления крутит невидимым хвостом. Кузине он нравится, потому что его шутки ей понятны. Но хотя Шут расточает свое остроумие в основном перед Кузиной, я знаю, что его внимание направлено в иную сторону, и если бы я хоть раз улыбнулась в ответ на его усилия, он, наверное, умер бы от счастья на месте, как заблудившийся пес, которого наконец приласкала рука долгожданного хозяина.
Бретер — полная противоположность брату. Его темно-зеленые глаза всегда насмешливо сощурены, черные волосы зачесаны назад гладко-гладко, от этого лицо приобретает просто-таки разбойничье выражение. Бретер подмечает каждое некстати сказанное другим слово, в ответ на любую фразу у него заготовлена ехидная реплика. Наибольшее наслаждение для Бретера — вывести собеседника из равновесия, вызвать внезапную ненависть к своей персоне, и в критический момент сделаться милым невинным простачком — а чего вы этак вдруг рассердились, господа? Единственные, кого Бретер не способен задеть, это Шут — тот просто не замечает обидного, считая, что брат по доброте душевной покровительствует ему, — и кузина. Несмотря на весь внешний цинизм Бретера, нельзя не заметить, что он влюблен в эту дурочку, извините за каламбур, как последний дурак. Но она, как и следует особе с ее умственными способностями, ничегошеньки не замечает и боится Бретера, как злого пса.
Они съедутся в одно время, минута в минуту. Я даже знаю, какие разговоры будут вестись за длинным столом. И знаю, что кто-то обязательно скажет полушепотом: "Господа, а вы слыхали, что эти снова подъезжают совсем близко…"
Разговор на минуту утихнет, а потом все начнут рассказывать, кто что слышал последнее время про этих. Такие разговоры неприятно волнуют меня. Это непристойно.
Разъедутся все тоже одновременно, дождь поглотит неясные силуэты их экипажей, в распахнутые окна ворвется осеннее утро и выветрит остатки неискренних улыбок, звучных слов и злобного шепота. И вдруг покажется, что никого тут и не было.
Я не знаю, для чего каждый год устраивается этот бал. Не думаю, что кому-то он приносит удовольствие. На нем не звучит музыка, не готовятся редкостные кушанья. Правду сказать, даже не помню, из чего состоит торжественного угощение. Потому что если есть стол, должно быть и угощение. Но я никогда ничего за этим столом не ем.