В отчаянии я пытался попасть назад, домой. Машину пришлось бросить сразу: улицы стали непроезжими; всюду бегали кричащие люди, автомобили бились друг об друга, врезались в дома и столбы. Общественный транспорт оказался парализован. Никто никому не помогал. Полиция в кого-то стреляла, отовсюду слышались душераздирающие вопли и вой. Весь день и всю ночь я пробивался к дому. Я шел пешком, вооружившись на всякий случай подобранным на улице железным прутом.
В тот день я в первый раз увидел зомби. Это зрелище поразило меня. Он был полным мужчиной средних лет в забрызганном кровью костюме-тройке. Одутловатое мертвенно белое лицо с серым отливом, без единой кровинки, как у покойника; ощеренный резиновый рот, весь перепачканный кровью; и самое ужасное ― бессмысленные, налитые кровью глаза, сверкающие багровым светом как два дьявольских карбункула. Он бежал ко мне через улицу, протянув вперед руки со скрюченными белыми пальцами, испачканными в крови, и издавал жуткие звуки, которые мне никогда не приходилось слышать прежде: что-то среднее между воем и нечленораздельным глухим мычанием. Этот нечеловеческий вопль, кровь и бессмысленное выражение лица составляли чудовищный контраст с его костюмом и дорогими часами, которые я, к собственному удивлению, успел разглядеть, несмотря на весь кошмар ситуации. Я уже знал, с чем имею дело; я защищал свою жизнь, поэтому, не дрогнув, размозжил ему голову железным прутом. Так я вошел в новый мир.
Хотя с тех пор я видел десятки тысяч зомби, ― мужчин, женщин, даже детей, ― именно этот первый оставил в моей душе болезненный неизгладимый след. Он до сих пор снится мне в ночных кошмарах, словно воплощая собой всех живых мертвецов на свете.
В конце концов, несколько раз едва не погибнув, я все же попал домой. В квартире никого не было; всюду виднелись следы поспешных сборов, в кухне на столе лежала записка. Я читал ее при свете зажигалки, электричество уже почти сутки как исчезло. Из нее я узнал, что семья успела спастись; они собрали минимум необходимых вещей и продуктов и выехали на дачу на второй машине. Записку писала жена; она просила меня немедленно отправляться к ним.
Когда положение немного прояснилось, я испытал огромное облегчение. Не в силах думать ни о чем, кроме своих близких, я вышел из квартиры и отправился на дачу ― пешком, хотя ее отделяли от города тринадцать километров. Мне пришлось идти в колонне беженцев; в пути я насмотрелся всякого. Я опущу подробности, потому что любой выживший читатель слышал десятки подобных историй и может рассказать свою, точно такую же, отличающуюся немногими деталями.
Добравшись до дачи, я обнаружил, что там никого нет. В диком отчаянии я рвал на себе волосы, проклиная себя за то, что не остался с ними; но ничего уже нельзя было исправить. Дальнейшая моя жизнь на протяжении этих безумных месяцев была посвящена их поиску. Все мои действия были подчинены ему, я должен был во что бы то ни стало найти их. Моя жизнь без семьи просто не имела смысла. Без них мне незачем жить; и этот мотив ― разыскать их любой ценой ― стал мотором моего существования. Я жил надеждой; благодаря поиску я не погиб и не сошел с ума ― я просто не мог себе этого позволить. Впрочем, с уверенностью можно утверждать лишь только то, что я не погиб. По-моему, всякий, кто выжил, в той или иной мере сошел с ума, ибо человек в здравом рассудке не продержался бы в новом мире и дня.
Я не нашел их, несмотря на все усилия. Я бродил повсюду, периодически возвращаясь на дачу; отчаянно надеясь, что в один прекрасный день случится чудо и я обнаружу своих близких дома, живых и невредимых. Между тем, мир вокруг стал настолько опасным, что и без того призрачные шансы отыскать их таяли, как дым. Даже после того, как нашу дачу разграбили, я продолжал возвращаться туда, пока однажды ее не сожгли дотла. Не знаю, что именно произошло, но, когда после нескольких дней скитаний я вернулся к дому, на его месте дымилось пепелище. В то время брошенные дома часто горели; но это был не чей-нибудь, а наш дом, и вместе с ним окончательно умерла моя надежда. Прошло уже три месяца, я почти перестал встречать живых людей и этот пожар стал событием, заставившим меня прекратить поиски. Словно некий знак, оно дало мне понять, что моя прежняя жизнь необратимо погибла и прошлого не вернешь. Я до сих пор ничего не знаю судьбе моих близких и у меня есть все основания предполагать худшее. Но моя душа, все во мне восстало против такого исхода; я отказывался верить в их гибель. Наша психика ― загадочная штука. Не справившись с болью, она прячет ее глубоко на дно души, чтобы человек мог хоть как-то существовать.
Через несколько месяцев жизни в ступоре я вдруг обнаружил, что перестал думать о своей потере. Я не смирился с ней, но отодвинул ее на периферию сознания, чтобы иметь возможность жить дальше. Кто-нибудь мог бы задать вопрос: почему, брошенный в самую черную бездну тоски и отчаяния, я не решился тогда покончить счеты с жизнью? Я не могу определенно ответить на него. Думаю, причин было несколько. Конечно, нельзя сбрасывать со счета инстинкт самосохранения, но все же не этот фактор был определяющим. Главным, пожалуй, было мое отношение к жизни и смерти: не веря в догматы официальной церкви, в глубине души я испытывал непоколебимую уверенность, что моя жизнь не принадлежит мне. Эта уверенность не основана на логических умозаключениях или полученном от кого-то знании; напротив, я никогда не сталкивался с подобной концепцией. Она была скорее чувством, будто встроенным в меня как неотъемлемая часть моей психической конструкции: без всяких на то оснований, я все же без тени сомнения знал, что не имею права по собственной воле распоряжаться таким образом своей жизнью; она в некотором роде не моя, а словно одолжена мне на время ― или арендована, если это слово здесь уместно. Покончив с собой, я нарушил бы главное правило природы и существования всего живого. Если допустить, что Творец все-таки существует, это было бы равносильно тому, что я швырнул бы его дар ― жизнь, прямо ему в лицо. Благодаря этому чувству такой выход ― оборвать свою жизнь добровольно ― оказался для меня невозможен.
Был еще один фактор, также связанный с внутренней уверенностью. При нынешних обстоятельствах это может даже показаться смешным: эпидемия, нашествие живых мертвецов и гибель цивилизации застигли меня в разгар периода, именуемого кризисом среднего возраста. Эти ужасные события грубо прекратили мою погруженность в процесс болезненного самокопания. Понятно, что я не нашел в результате цель жизни, не достиг удовлетворения собой и тем, что я делаю, не сменил карьеру и не наладил треснувшие в последнее время отношения с женой. Но у меня появилось чувство, опять-таки, ни на чем не основанное, но не ставшее от этого менее прочным: в моей жизни все же есть некий смысл, неизвестная мне самому цель. Словно существует миссия, о которой я еще не знаю, но которую обязательно должен выполнить. Сейчас, когда я пишу эти строки, у меня больше нет сомнений, в чем именно она заключается. Поэтому я их и пишу; но об этом я расскажу потом.
Позже, вспоминая те дни, я понимал, насколько безрассудно действовал тогда; как презирал опасность, не предавая ей никакого значения. Я испытывал ярость и бессилие одновременно; в состоянии нервного возбуждения я рыскал по округе, как обезумевший зверь и ничто не могло меня остановить. Я разыскивал выживших, чтобы расспросить их, не встречали ли они моих близких; я вступал в схватки с толпами зомби и мародерами, совершенно не думая о собственной безопасности. Должно быть, я все же подсознательно искал смерти, но она обходила меня стороной. Судьба для чего-то хранила меня; из всех передряг я вышел живым.
Я пережил зиму, довольно суровую в том году, едва заметив ее. Стресс и напряжение держали мое тело в постоянно вздернутом состоянии; впервые за много лет я совсем не болел, даже насморком. Конечно, у меня были травмы, ушибы и даже пулевое ранение; по счастью, я избежал самого страшного, что могло со мной случиться ― укусов. Но тогда мне было совершенно все равно. Я не боялся смерти, не боялся зомби и пренебрегал всякой осторожностью.