Литмир - Электронная Библиотека

— Михайлик, Михайлик, аго–ов! — напевно отозвался возле верб Любин голос.

Ой, какая она хорошая сегодня в новенькой юбочке, сачке[27] и большом терновом платке! Я поворачиваю к тем вербам, которым года высаживают середину, а Люба спешит мне навстречу.

— Ишь, какая ты сегодня!

— Какая? — радуется, играет глазами и стесняется девочка.

— Праздничная.

— Потому что сегодня свят–вечер заходит. Мама даже дала мне свой платок. Видишь, какие на нем цветы? — И хвалится, и стесняется хвальбы, чтобы я часом не подсек ее насмешкой.

Платок на самом деле хорош: на черном поле, как на куске крестьянской судьбы, так зацвели красные цветы, что за ними и не видно темной печали.

— Тетка Василина тоже накрывалась им, когда ездила петь в театр. Ой, ей так хлопали в ладони, так хлопали, даже в газете в этом платке напечатали.

— В этом? — сразу более дорогим и волшебным становится для меня этот платок, столько впитавший в себя огней и глаз.

— В этом самом. Невидаль, а не платок.

— А как теперь тёткин дядька?

— Сначала тайно убивался, а теперь тайно гордится и такую любовь показывает, какой даже при ухаживании не было. А кое–кто подзуживает его. Я немного покатаюсь на твоих. Можно?

— Только не упади.

На это Люба махнула рукой и рассудительно сказала:

— Разве обойдешься без этого?

Она неуверенно встала на коньки, ударила шпинем в лед, а ноги ее сразу пошли в разные стороны.

— Ты бы их веревочкой спутала, — укусил я, а Люба, вместо ответа, показала кончик языка. Увидев его, я засмеялся.

— Ты чего? — удивилась девочка.

— У тебя и язык темный, как лицо, а я и не замечал этого.

— Хи–хи–хи, — слетела с коньков Люба и ухватилась обеими руками за живот. — Утешился, пустомеля!

— Чего это я пустомеля?

— А чего выдумал такое?

— Разве я виноват, что у тебя язык черный?

— Это мы сегодня ели пареную чернику — и во всех, даже у отца, почернели языки, как у трубочистов. Научишь меня немного ездить?

— Поедем дальше, — с опаской взглянул на то место, где куролесила детвора: — не очень хотелось, чтобы тебя подняли на смех.

— Можно и дальше.

Между вербами и ивняками я на коньках помчал к той Медвежьей долине, где возле мостика стоит одиноко хуторок–однохатка и где мы когда–то с дедом находили места вьюнов и карасей… Эх, деда, деда, кто мне теперь выстроит ветряк, кто посадит возле его крыльев молодого лебеденка?

Я остановился на пятачке того плеса, где мы с дедом поймали самого большого щупака. Здесь лед был такой тоненький, что слышалось, как под ним потихоньку шептала и пререкалась с берегом вода. А на берегу, как седые деды, стояли заснеженные стожки; перехватывая солнце и ветер, они тихо–тихо звенели и отряхивали слезы на снег.

— Михайлик, а здесь не страшно? — подбежала запыхавшаяся и раскрасневшаяся Люба.

— Чего тебе страшно?

— Здесь вода совсем живая. Вот видишь, как она дышит? Пошли отсюда.

— Ничего, такой вес, как твой, выдержит. Вот становись на коньки.

— Я немного дальше!

— Дрожь одалживаешь?

— Что ни говори, а страшновато!

Люба встала на коньки подальше от течения, я взял ее за руки и, пятясь, потянул за собой. Если же ее ноги разъезжались, то останавливался и учил, как надо держаться, а дальше снова тянул за руки. А когда эта учеба надоела, забрал у нее коньки, присвистнул и, щеголяя, помчал, как хотелось мне: с такими вывертами и поворотами, что аж вокруг затанцевали ивняки и вербы. Ветер ловил меня, а я его, и хотя на глаза набегали слезы, — в глазах было полно упорства.

— Ты прямо, как метелица, кружишь! — восторженно сказала Люба и аж затанцевала на льду, и затанцевали ее красные цветы.

А я после ее слов, как бес, вывертел круг, выбросился на ясенец, а оттуда снова помчал к седоголовым стожкам.

И вдруг подо мной зашипел, вогнулся и треснул лед, по нему поползла ослепительная паутина трещин, сразу подпрыгнул вверх берег, а из глаз начали выпадать солнце, стожки и вербы. Вода обожгла меня, как огонь. К счастью, руки мои, выпустив шпинь, повисли на льду, я в один миг вылетел из реки и, сам не знаю как, оказался на берегу возле вербы.

С моей верхней одежды и, главное, с галифе зажурчали ручьи, а в сапогах зачавкала вода. Затуманенными глазами увидел прорубь, паутину трещин вокруг нее, что играли солнцем, и мой одинокий, прибитый к берегу конек.

Растерявшись, я не знал, что делать, и прежде всего вытирал рукой лицо, а непослушные зубы в это время начали выбивать противную чечетку.

— Ой Михайлик, ты не утонул? — подбежала ко мне испуганная Люба. С ее щечек исчезла смуглость, а глаза совсем округлились.

— Да кажется, не утонул, — попробовал еще бодриться, но из этого ничего не выходило.

— Сейчас же снимай сапоги! — приказала Люба.

Я послушно сел на горбатящееся корневище вербы, пробивающееся из–под снега, а школьница обеими руками уцепилась в сапог, стянула его и вылила грязную воду. Когда я переобулся, Люба сразу же потащила меня в село.

— Побежим к нам, это огородами совсем недалеко. И твои родители не узнают.

А мне в глазах уменьшается день и увеличиваются цветы на ее платке. Над берегом, а потом огородами помчали мы в село. Но уже недалеко от Любиной хаты я засомневался:

— А что скажут твои родители?

— Отец сейчас в лесу, а мама скажут, чтобы ты лез на печь и не горевал, — передала мамин голос.

Совсем запыхавшиеся и обессиленные, мы добрались до Любиного двора, посреди которого стояла лесная козочка. Увидев незнакомого, она, как тень, мелькнула и исчезла в сарае. Только мы растворили входные двери, как нас обдало благоуханием сена, компота, свежеиспеченного хлеба и яблок.

«Вот же кому свят–вечер, а кому–то — грешная купель», — сникший, закоченевший, останавливаюсь в уголке возле посудника, а неверные ноги начинают выбивать дрожь.

— Ой горе мое, что с тобой, дитя?! — будто крыльями, мелькнула белыми в цветах рукавами чернявая молодица, на миг застыла посреди хаты и испуганно спросила у Любы: — Вы в прорубь вскочили? — Потом цветы на ее рукавах опали, охватили меня. Я оказался посреди хаты, оставляя за собой грязные следы и потеки.

С печи выглянул и с того дива заплакал привязанный белоголовый, как одуванчик, ребенок. Вы, конечно, и не знаете, как когда–то привязывали малышню? Неустанная работа научила наших родителей делать это просто и хитроумно: в матицу ввинчивалось кольцо, к нему цепляли веревку, второй конец перебрасывали за дымоход и так увязывали под руки ребенка, чтобы он мог гарцевать по всей печи, но не упасть с нее.

А тем временем тетка Оляна ловко снимает с меня верхнюю одежду, сапоги, рубашку, подталкивает в плече к лежанке, и я не успеваю опомниться, как оказываюсь в полутьме на печи в компании с напуганным одуванчиком.

— Снимай, дитя, штанишки и насухо вытрись полотенцем.

Стесняясь, я снимаю свое ставшее жалким галифе, а тетка Оляна сразу ужасается и всплескивает руками:

— Ой, пропали же твои ноги, ребенок! Да что ты будешь делать на белом свете? — заголосила она и цветом на рукавах прикрыла лицо.

Глянул я на свои ноги и тоже испугался: они были темные, аж черные. Вот что делает с человеком мороз. И так мне стало жалко себя, что веки мои сразу набухли слезами. Я вытер их рукой, а тетка Оляна, кусая губы, осторожненько провела полотняным полотенцем по моим ногам.

— Не болит?

— Разве я знаю?

— Задубели, не чувствуешь, видно, их.

Тетка еще провела полотенцем, и произошло чудо: из–под полотна на моих ногах появились белые полосы.

Я глянул на тетку, тетка на меня, она засмеялась первая, я за ней, а дальше хихикнула Люба, и даже малое визгля изумленно сказало: «А».

— Ой горе мое, а я, глупая, в темноте и не поняла, что это с твоих штанишек облезла бузина! — Вокруг теткиной головы запрыгали цветы, она сама стала похожей на цветок, а в глаза ее набилось столько радости, что она начала стекать слезой.

вернуться

27

Сак — женское полупальто свободного кроя.

26
{"b":"548882","o":1}