Мы встревоженно метались между громами и молниями, а дождь, как хотел, стирал и выполаскивал нас.
— Вот здесь! — девочка вдруг остановилась перед старым ветвистым дубом. У его корня темнела неровная припаленная пропасть.
«Дуб, дуб, кто тебе душу выел? — в мыслях спросил я дерево и сам ответил: — Лета мне выели сердцевину и душу».
И вопрос, и ответ мне очень понравились, я хотел было загордиться, но передумал — несомненно, это где–то вычитал такое.
— Михайлик, сюда лезь!
Я вошел в дупло, как в каморку. Здесь было темно и почти сухо. Люба успела уже вытереться, выкрутить платок и немного успокоиться. И вот снова, как из пушки, грохнул гром, дуб заскрипел всеми своими косточками, и мавка обеими руками вцепилась в меня, а спустя время, сама себя успокаивая, спросила:
— Правда же, здесь не так страшно?
— Конечно, — ответил я, совсем забыв, как опасно в грозу соседствовать с большим деревом. Оно скрипело и стонало, обрушивая на землю потоки дождя, а на нас крошки своей истлевшей сердцевины.
— Михайлик, может, ты сказку расскажешь?
— Но от нее тебе еще страшнее будет.
— И это правда, — вздохнула девочка, притихла на какое–то время и вдруг перепугано ахнула.
— Ты чего?
— Ой Михайлик, я совсем забыла за куропатку! Что теперь будет с ней, с ее детками?
— А что должно быть с ними?
— Ты ничего не знаешь! У нее только–только вылупились детки, они совсем беспомощные. Это же вода потопит всех. Бежим спасать их. Все равно мокрее, чем есть, не будем. — И Люба первой выскочила из дупла, съежилась, глянула поверх деревьев и облегченно вздохнула: — О, уже небо просветляется. Бежим.
— И что это у тебя за куропатка?
— Я ее на опушке в зарослях терна увидела, когда она как раз сидела на яйцах. И я ее немного приручила к себе. Ой, только бы же не затопило ее деток.
Разбрызгивая лужи, мы побежали на опушку. От нас уже откатывались громы, над нами стихал дождь, а под нами выгибались, благополучно плакали травы и цвет. И пахло земляникой, грибами, разопревшим хмелем и той ржаной свежестью, какую приносят только петровчанские пучки молний. Немало набросал их сегодня Илья и в лес, и вне леса, выбивая нечистую силу.
Мы бегом миновали чью–то загородку, в которой стояли высокие дуплянки, обошли озерцо красного проса, перехватились через ручей, ставший теперь рекой, и оказались на заросшей терном опушке. За ней уже стояли всполошенные ливнем ржи и пшеницы.
— Осторожно, Михайлик, — здесь оцарапаться можно, — разводя обеими руками плотные ветви, Люба зашла в терновник. Вот она остановилась, пригнулась к земле и тихонько вскрикнула.
— Что там у тебя?
— Вот посмотри, — девочка встала, протянула ко мне лодочкой составленные ладони. На них беспомощным серым комочком лежал птенец, величиной с грецкий орех. Он даже не мог встать на ноги. — И что мне делать с тобой? — жалостно спросила его.
Но птенец и не пошевелился.
— Замерз, отощал, — объяснила девочка и осторожно положила свою находку в пазуху. — Вот еще один!
Я тоже наклонился к траве и увидел возле какой–то трухлятины измаранного, с подвернутой головкой птенца. В руке он и не пискнул, только слабо глянул на меня затуманенным глазом.
— А где же куропатка? Чего она бросила их? — спросил я у Любы, которая и моего птенца положила себе в пазуху.
— Кто его знает? Может, гром испугал и разогнал ее деток, а она теперь собирает их в кучку. А может, еще хуже что–то произошло. Разве мало врагов у пичужки? Подождем ее.
— А если она не придет?
— Тогда заберем деток, и я буду выхаживать их сама. — Люба, прислушиваясь к себе, нежданно улыбнулась: — Они уже царапают меня ножками. Вот глупенькие!
Мы обшарили весь терновник и нашли аж семеро птенцов. Люба спрятала их в пазуху, а сама беспокойно поглядывала на все стороны, выглядывая мать–куропатку.
Уже и распогодилось, умытое солнце перекинуло свои золотые косы на поля, и они клубились ароматным паром. Птенцы совсем согрелись и, попискивая, бесчинствовали в пазухе Любы.
— На волю просятся. Что мне делать с вами? — Но вот девочка вытянула шею, замерла, к чему–то прислушиваясь. Я тоже затаил дыхание. Недалеко послышался обеспокоенный птичий призыв, потом у куста волчьего лыка появилась куропатка, ее мокрые крылья аж касались земли, а возле матери возилось несколько птенцов. Вот куропатка обеспокоенно остановилась, повела головой, а крыльями придержала деток. Птица увидела человека.
— Красавица моя, — тихо сказала Люба, полезла рукой в пазухи и выпустила на землю птенца.
Куропатка что–то вскрикнула на своем птичьем языке, ступила шаг к дитю, а оно, раскачиваясь и крылышками, и всем телом, так спешило–бежало к матери, что аж падало с ног. Люба выпустила всех птенцов, ласково взглянула на них, шепнула мне:
— Пошли, Михайлик, не будем беспокоить ни красавицу, ни ее деток. Пусть они тоже имеют свое счастье.
И мы тихонько–тихонько начали выбираться из зарослей. На душе у меня было такое, будто я не с куропаткой, а с самым солнцем встретился. Это же и мать обрадуется, что мы помогли горемычной пичужке.
Мокрые, уставшие, но радостно улыбающиеся, мы входим в лес, бредем ручьем и удивленно останавливаемся прямо в разбуженной воде: напротив нас, за лужайкой радуга развесила все свои ленты, и в их отсвете дубрава стала такой хорошей, какой она может только присниться.
Люба засмеялась:
— Михайлик, пошли себе к радуге.
— А чего же, это нам по пути, — говорю важно, хотя хорошо знаю, что до радуги человек никак не может дойти.
— Михайлик, а куда радуга девается зимой?
— Наверно, забирается в какое–то жилище на небе и там зимует себе, как твой барсук в земле.
— Ой, держите меня, потому что упаду, — закачалась Люба от смеха. — Ты долго думал, пока такое сморозил?
— Нет, это я не думавши.
— Оно и видно. Ой, а что теперь твоя Обменная делает?
— Наверное, залезла в шкоду, как только она умеет, — помрачнел я.
— Так быстрее бежим к ней! Пакостная–таки твоя Обменная.
Мы выскочили из ручья, а перед нами вспугнутой тенью мелькнула козочка. Я даже заметил ее большой испуганный глаз. И в это время грохнул выстрел. Козочка, надломленная, рухнула на землю.
— Ой, мне страшно! — вскрикнула Люба и прислонилась к моему плечу.
Я ничем не мог утешить девочку, — мне тоже было страшно. А из–за деревьев с еще дымящейся берданкой выскочил косматый, мокрый дядька Сергей и бросился к своей добыче. Мы с Любой тоже побежали вперед, и то, что увидели, ужасно поразило нас: темно–бархатный глаз козочки в последний раз подплыл слезой, а из небольшого вымени сочилось молоко и густело на траве — козочка была матерью.
— Что вы, дядя, наделали?! Что вы наделали?! — больно и гневно вскрикнула Люба.
Дядька Сергей, вытирая мокрым залосненным рукавом пот с лица, улыбнулся:
— Мясца сладкого раздобыл. Это королевское продовольствие! Захочешь свеженины — приходи на ужин к нам, захочется солонины — через месяц загляни. Я не скупец, — расщедрился мужчина и сапогом потормошил козочку.
— Мы сейчас же побежим к дяде Себастьяну и расскажем ему…
Дядька Сергей вздрогнул, вытаращился на Любу; на его вывернутых губах распухал гнев:
— Ты что мелешь?!
— Что слышите! Все расскажу! Пусть знают люди, какой вы!
— Ты ополоумела, девка? Своих будешь топить? Я и тебе, и ему покажу дядю Себастьяна! — Но вдруг его глаза утихомирились, придавливая гнев, он снова улыбнулся, полез рукой в карман. — Вот возьми лучше себе серебряный рубль на тетради. Их как раз привезли в магазин.
— Не надо мне ваших денег!
— Надо, надо. Разве же я не знаю? — и дядька Сергей силком втиснул деньги в Любину руку. — Будешь иметь себе тех тетрадей аж на круглый год. Это же рубль!
На лице Любы вспыхнули красные пятна.
— Пусть он пропадет вам! — девочка отклонила руку и швырнула деньги в лес.
— Вот очертевшая порода! — выругался дядька Сергей и бросился искать свое черное серебро.