…Она даже не сразу поняла, кто этот молодой человек с расширенными от страха и удивления глазами, стоящий рядом и что-то бестолково спрашивающий у неё.
— Мне больно. Я не могу… отчаянно сказала ему девушка.
Человек согласно закивал головой, как будто такой ответ его устраивал, но на самом деле он просто ничего не мог сообразить. Хотя, казалось бы, чего тут не сообразить — разбило человеку поясницу. Лежит и пошевелиться не может.
— Помоги, — сказала она.
Он очнулся, шагнул и, не зная, что делать, склонился над ней. Она сама опёрлась на его руки, со стоном легла чуть ровнее и немного развела колени — на несколько секунд стало свободнее. Лицо её было бледно, и на лбу появились капельки пота. Коля почувствовал мурашки под ложечкой — в этой же позе, колдовская и дразнящая, она была вчера, но сейчас это пугало и отчего-то казалось вызывающим. «Оттого, что шлюха полудохлая», — подсказал внутренний голос.
Руки у него стали дрожать и начало мучить собственное молчание.
— Тебе принести воды? — спросил он первое, что пришло в голову.
Она подумала: «С какой стати? Пить совершенно не хочется», — но кивнула. Смотреть на него было жалко. Он, слава богу, ушёл и принялся ошеломлённо искать воду и посуду.
Впервые в жизни она почувствовала, каким чуждым и злым может стать тело, тело в третьем лице, перестав быть просто «я». Она, конечно, болела и раньше, но как-то это болела именно Лариса, а тут вдруг очень неприятное чувство — болеет тело, а Лариса из-за него страдает! Лариса представила себя сейчас — голую, тяжёлую и неподвижную. Почувствовала, что её подбородок задрожал, вспомнила вчерашнюю старуху, и заплакала по-настоящему: от боли, бессилия и неожиданного стыда, даже не стыда, а простой стеснительности.
Пришёл мальчик и принёс не только воды, но и таблетку анальгина. Пока Лариса пила, он кусал губы, не заметив даже, что она проливала воду на себя и на постель. Машинально поставив опустевшую чашку на столик, он вышел в прихожую и поднял телефонную трубку.
— Алло! Станция скорой помощи? Тут у человека радикулит! Как что?! Она пошевелиться не может! Она-то? Она — это соседка, она сама позвонить не может, говорю же — не шевелится! Скорее приезжайте! Как зачем? Какого врача на дом? Её же увезти нужно! Да как это зачем, она же не шевелится! Какого врача вызывать, я вас вызываю!
Коля бросил трубку и, с дрожащими губами вбежав в спальню, сел было в кресло, но там было платье, и он подскочил.
— Вот сволочи, врачи называется! Представляешь, отказываются ехать! — с внезапной злобой крикнул он. — Ничего себе — какая разница, где лежать!
Она лежала здесь.
По-прежнему неподвижная, отвернувшись лицом к стене. «Шлюха полудохлая», — подумал он, и почему-то не столько с уместной в таком случае досадой, сколько с подкатывающим к горлу страхом. Когда он крикнул, внутри у Ларисы что-то сжалось, а потом отошло. Исчез давешний сковывающий стыд — стало всё равно. Она вспомнила: то же самое, в том же возрасте впервые случилось с её мамой, время от времени повторялось. Но у мамы это случилось уже после первых родов, а у неё… — и снова заплакала.
Коля, в свою очередь, был похож на человека, надевшего обувь в которую нагадил кот. Он явственно представил родителей, вернувшихся домой в таком светлом, праздничном настроении. Свой мучительный выход им навстречу. Даже доброжелательную улыбку папы: «Ты что, чудак, не в настроении?»
Да, но не дальше этого. Дальше он не мог вообразить. Ну ничего, скоро он узнает, как это будет выглядеть! Его передёрнуло: «Фу, прекрати!» А чего прекращать, так ведь именно и будет.
…Подташнивало. Стрелки бежали. Он не мог заставить себя войти туда. Он ходил по коридору.
«Кто она такая? Что с ней? Как она сюда попала? Почему она раздета?» — он мысленно слышал эти вопросы и его подташнивало. А она лежит поверх одеяла — даже не прикроешь! (Про любое другое одеяло или покрывало он почему-то не догадался.) Больше всего хотелось сейчас умереть. Ну не умереть — потерять сознание дней на пять. Пускай тогда приходят, пусть они сами втроём расхлёбывают это.
Эта мысль была очень привлекательна, более того — это была бы спасительная мысль, если бы можно было её осуществить. Он стал мечтать. Потом на глаза попались часы — прошло ещё сорок минут — почти час!
Раздался её голос. «Выздоровела!» — нет, не подумал, а только захотел подумать он. Тяжело вздохнул и вошёл в спальню.
В спальне произошло такое, чего даже его мрачная фантазия вообразить не могла. Она сказала, что хочет в туалет.
— Как? — не понял он, но потом понял.
— Я понял, — деревянным голосам сказал он и вышел. Зашёл в санузел и посмотрел на унитаз. Потом пошёл на кухню и посмотрел на холодильник. Потом пошёл в свою комнату и посмотрел в зеркало.
— Мне нужно подкладное судно, — объяснил он себе и сел на стул. Отправился на кухню, взял двумя пальцами двухлитровую банку. Он чувствовал, что она сейчас выскользнет. Банка со звоном разбилась. Его исподволь, но с каждой секундой всё сильнее стали душить рыдания. Он надел сапоги, куртку и, открыв дверь, побежал вниз.
…Щёки горят. Наверное — хотя с чего бы? — у неё всё-таки температура. Как в детстве, когда она болела. Но в детстве — какая благодать!
…Урок математики. Какая-то невообразимая, долгая, сонная, распадающаяся на несвязные фрагменты, ватная задача. Все пишут, но Ларисе лень писать — ей ничего не хочется. Все пишут семь часов подряд. Одну строчку. Лариса свободна от задачи, но это её не радует — это так и должно быть. Татьяна Викторовна говорит: «Лариса, иди домой». Ей вовсе не хочется идти домой, но лень не слушаться. Она встаёт и, сопровождаемая завистливыми взглядами, выходит из класса.
…А вот уже дома, в кровати. Щёки горят, но холодно. Огромная папина кружка с противным горячим молоком, содой, мёдом, солью, перцем, горчицей, лекарствием, но вкуса всё равно нету. Важно работает телевизор, но там только подготовка к снегозадержанию. Семь часов подряд треск приятного глазу кинескопа. А вот и снегозадержание: вата в ушах и во рту. Приятные звуки: далёкий звонок, замок, щёлк, ты знаешь, Лариска опять заболела, ну, ёлки-палки. Гренки. Мёд.
Да, в детстве она часто болела. А вот тут как-то пересталось, хотя мама по-прежнему всякое письмо начинала вопросами о здоровье, а заканчивала профилактическими напутствиями. Но за два года обучения Лариса болела только дважды, оба раза на седьмое ноября, аккурат после демонстрации, да и то один раз гонореей, а гонорея — это не считово. Считово только ОРВИ или грипп, чтобы было, как тогда. Так что раз всего-то и поболелось по-человечески.
Это было на уроке стрельбы. Нет, не на военной кафедре, на микробке, просто было две пары подряд и все стрелялись. И пришла она на стрельбу здоровой и полной сил, а ушла еле-еле. За какие-то три часика!
Но уже с самого начала в воздухе за окном вот так же протяжно, как сейчас, покачивались мириады снежных хлопьев и Лариса чувствовала, обмирая, какую-то особенно глубокую нежность и грусть, и была не смешливая, а ведь было по-прежнему смешно. Сначала делали смывы с друг дружкиных рук, микроскопировали, и была куча микробов. Потом стали изучать друг дружкину микрофлору рта, и Смычков сразу полез шпателем в рот к Ларисе, размазал по стёклышку, зафиксировал, окрасил по Граму, высушил и, глянув в микроскоп, немедленно обнаружил там море гонококков. Лариса даже подпрыгнула. Господи, да что за беда! Подошёл преподаватель по прозвищу Грустная Лошадь, долго крутил микровинт, глядя в окуляр, и наконец грустно сказал, что это не гонококки. Лариса как дала бы Смычкову по репе! Но не стала и даже не обиделась.
Петрович, растапливая агар с выросшим посевом, грел на спиртовке пробирку, и она взорвалась, брызги стекла и вонючего бактериального желе полетели во все стороны, но в основном, конечно, на халат Петровича, а он тут же и порезал руки заражёнными осколками и, испуганно заржав, побежал в туалет мыться. Это у него коронный номер. Видимо, в школе начитался «Отцов и детей» про смерть Базарова, с тех пор так и пошло. На первом курсе кромсал щипцами жмуриный позвоночник, так мало того что до крови прищемил палец, он ещё сразу засунул его в рот, а понял свою оплошность только после того, как его напарник по жмуру воскликнул: «Ну ты даёшь, Петрович!» — и, зажимая рот ладонью, бросился в туалет. Тогда Петрович понял и тоже побежал блевать.