Можно, как это ни странно покажется несведущим, всласть дрочить, что первое время тоже приятно, потому что это можно делать по десять раз на дню и по часу каждый раз, и если бы вы видели, какие фантазии проносились и рассусоливались тогда в его голове, вы бы содрогнулись. И одному было гораздо лучше, чем вдвоём, когда ещё приходится обращать внимание на женщину.
А расставание во всех случаях трактовать как Божье испытание и Жертву, положенную на Алтарь. Иными словами, считая, что горюет, он блаженствовал, хотя никогда бы себе в этом не сознался, а потом взял и сознался. И на душе стало хотя немного совестно, но ещё лучше, а ведь ему сочувствовали, особенно женщины.
Очень быстро он забыл всё неприятное, связанное с ней. Так было и удобней, и несравненно благородней, как прекрасен мир, и, конечно, ни о какой обиде не могло уже идти речи. Какая обида! Он вспоминал только то счастье, которое получил от неё, и это было и благороднее, и тем лучше, что много приятнее.
А что виновата — то это так, но ведь сам же сказал — судьба накажет, так вот пусть и наказывает, скажи, Серёга. А он не только не намерен судьбе в этом содействовать, но и будет рад, если судьба её простит. Он даже однажды помолился за неё в каком-то особенно хорошем настроении, навеянном сочинением особенно доброго и мудрого стихотворения. Он так впечатлился тем, что написал, что подумал: не может его автор не быть столь же добрым и мудрым.
Он простил её и тут уже раскаялся всерьёз и надолго. Сказано же русским по белому — не пожелай зла. Причём не то что бы «не желай», а «не пожелай», то есть ни разу нельзя. А он не только пожелал, но и слова были сказаны, и вылетели, и их не поймаешь. Они летают, батенька, воробьи летают опять, типа того, что здесь, внизу, мы называем это сладкой начинкой, а мы здесь, наверху, называем это лошадиным дерьмом.
Нужно было срочно узнать, помнит ли она эти слова, что вряд ли, но, естественно, так, чтобы не напомнить, если забыла. Он несколько раз встречался с ней и вёл дипломатические беседы, спросить напрямик было нельзя. Тут его уму предоставилось большое поле догадок, суждений и умозаключений, и он с таким же удовольствием, как в грязи, барахтался в этой работе мозга. Когда же заключил, что всё-таки забыла, наступило облегчение и радость.
— Я уже остыла.
Он получше укрыл её одеялом и уткнулся лицом в её грудь.
— Ну чё, щекотно, — засмеялась она, не двигаясь. А он опять вздрогнул — щекотно! Была такая песня у «Агаты Кристи», очень инфернальная, и он слушал её накануне, вот и вздрогнул. Впечатлительный он тип, да, прямо как маленькая собачка.
— Ты чего?
— Да ничего, — вздохнул он и с чувством сказал: — Эх ты!
Она вздохнула и пожала плечами.
— Ты теперь смотри, — пригрозил он. — Веди себя хорошо, голой попой на снегу не сиди, водки много не пей.
— Ладно.
Молчание.
Она сказала:
— Он, наверное, меня ещё оценит, когда я с ним поживу…
Он покосился. Её глаза покраснели, и слёзки были на колёсиках. И ему совсем не хотелось убить её за такие слова, обращённые к нему. Именно поэтому, что не хотелось, он, догадываясь, перебил её:
— А что родители?
— Да что родители… — вздохнула она.
— Слушай! — Он подскочил и сел: — А это его ребёнок?
— Его.
— А ты точно знаешь?
— Конечно, — усмехнулась она грустно, но и как будто насмешливо, и пояснила: — Я же вас не чередовала! Я тогда сперва тебе сказала, а потом мы с ним… Ну я к нему тогда поехала.
— Так ты что же, — не понял он, точнее, понял, но не поверил своим ушам, — мне сказала, когда у вас вообще ещё ничего не было?
— Ну да, — не понимая его непонимания, сказала она. — Что я, блядь?
— Не блядь. Просто обычно женщины так не делают.
И ему стало столь же стыдно за этот вопрос, сколь и печально вообще. Он не оценил её, сейчас оценил, и хотя поздно и бесполезно, но какая разница. Второй раз, сволочуга, за день его удивила, просто праздник какой-то живота.
— Ну ты, ё-моё, прямо Татьяна!
— Какая?
— Одна у нас Татьяна, Ларина.
— Чё, дурачок, не смей надо мною смеяться! — сказала она обиженным голосом.
Они поспешали, спотыкаясь о бутылочные льдины между строительных вагончиков и гусеничной техники. Квитанция госпошлины и паспорта лежали в кармане, и он временами бережно-испуганно прихватывал, придерживал, поддерживал её за талию. На душе было гнусно.
Гнусно же было оттого, что всё это он, оказывается, знал. И сколь фантастичен её уход, внезапное помутнение рассудка, и что замуж её не возьмут, именно что, как в народных сказаниях, бросят с ребёнком. И это её-то, в общем-то до сих пор самую близкую ему женщину, и тут не поможешь, она сама захотела так. Гнусно было оттого, что он впервые подумал о ней. Как это гадко думать о других людях! Всё у них глупо, нелепо и пошло, и хорошо, когда они тебе безразличны, и не дай бог любить кого-нибудь. Включая, впрочем, и себя самого, потому что тоже людь и тоже у тебя всё глупо, нелепо и пошло, если глубоко задуматься. Всё он знал заранее, только не знал, что будет так раздосадован и опечален.
Они получили печати в паспорта и медленно вышли на улицу, где сразу обжигал лицо резкий ледяной ветер. Он поёжился и вспомнил о Лэнге в ледяной пустыне.
Он вспомнил, что направившийся в своих поисках на Север найдёт среди ледяных полей тёмное плоскогорье Лэнга. Узнает забытый временем Лэнг по вечно пылающим злобным огням и отвратительному клёкоту чешуйчатых птиц, парящих высоко над землёй. Услышит голос ужасного Гастура, скорбные вздохи вихря, свист запредельного ветра, кружащегося среди безмолвных звёзд. Мощь его валит лес и сокрушает города, но никому не дано увидеть беспощадную руку и познать душу разрушителя, ибо Проклятый безлик и безобразен и форма его неведома людям. Услышь же его голос и молись, когда он будет проходить мимо.
— Так грустно…
— Хуже юмора.
Шли молча. Живот выделялся уже в шубе, хотя это была иллюзия, даже без шубы он его сперва не заметил там, на кухне, и по-прежнему был гололёд, вокруг носились отвратительные школьники, со своими жопами, под которые следовало напинать, и пребольно, потому что они поскальзывались и падали ей прямо под ноги, так что ей приходилось останавливаться, оберегаясь.
— Ну ладно, — сказала она, когда подошёл автобус. — Я порыла, заходи, ладно?
— Конечно, — пообещал он, — обязательно зайду. Смотри же, — нахмурился он и погрозил кулаком, — осторожнее теперь, а то морду набью!
Она улыбнулась и не совсем ловко заскочила в уже тронувшийся автобус.
В кулацком хозяйстве ящик водки не помеха. Он не опустел ещё и наполовину, поэтому вечер опять прошёл удачно. День был тяжёлый, и поэтому, хотя он для начала завёл соответствующую случаю битловскую песню про ночь трудного дня, решил пить сегодня, как горюющий русский мужик.
Он поставил на стол солонку, очистив, порезал на четыре части несколько луковиц и хотел было нарезать хлеба, но хлопнул себя по лбу и отложил нож. «После первой не закусываю», — назидательно сказал он и опрокинул содержимое стаканчика внутрь. Стало горячо. После второй тоже не закусывают, и он мгновенно разработал в уме водочный ритуал «горестный».
После первой следует занюхать рукавом, и он немедленно занюхал, правда, с опозданием, и никакого занюха не получилось, а может быть, нужен особенный рукав? Может быть, у мужиков были более грязные рукава, пропитанные сытными запахами? Ну конечно, ведь столы у мужиков были деревянные, скоблили их от грязи только по праздникам, значит столы и соответственно рукава пропитывались запахом лука, редьки, кваса, хрена, конечно, таким рукавом можно было занюхать! Ну ладно. Он решил, что после второй занюхает кусочком ржаного хлеба (а стало уже хорошо!), а вот после третьей уже закусит луковицей, макнув её в крупную серую соль! Йес! И на радостях от такой идеи он тут же налил снова, отломил краюху хлеба, и немедленно выпил и занюхал.