Литмир - Электронная Библиотека

24.9. Самоубийство – высочайшее выражение свободы человека, свободы от страха смерти. Свободный от страха смерти – Бог! Легенда Масады жива до сих пор, и даже?ська Флавиус, враг сикариев, дал волю восхищению и взахлеб описывал трепет римлян, "поразившихся благородству решения этих людей и их несокрушимому презрению к смерти". (Интересно, чтоб уговорить евреев на эдакое, Эльазар предложил им "обратиться к индусам, которые, быть может, научат нас мудрости".) Кстати, готовность к самопожертвованию успешно воспитывалась, да и воспитывается, в определенных обществах. Средствами искусства. Культура самоубийства. Почему-то в юности я презирал самоубийство, как трусость. Эту мысль упорно внушал отец. "Массовое" искусство – вроде иглоукалывания. Просто вгоняют иголки в нужные нервные узелки: "секс", "насилие", "ужасы" – и готово дело. Лечит! Ури Цви Гринберга Анита считает фашистом, пишет, что его стихи толкали "правую" молодежь в петли английских виселиц. Помню, как меня, еще "зеленого" и идеологически "тепленького" репатриантика, поразило утверждение одной молодой журналистки, она брала интервью у Кузнецова, и мы сидели втроем в кафе на Ярконе, что Бегин, которого я считал либералом-слюнтяем, фашист, "вы ничего не знаете, они (ревизионисты) ходили в тридцатых в черных рубашках!" А в чем вообще разница между романтическим радикализмом левых и правых? И тех и других вел пафос власти человека, сверхчеловека, над миром (воля есть – ума не надо, это немецкая поговорка). И те и другие начинали с бунта в эстетике (разве авангард – не новый романтизм?). Поразительно Вагнеровское: "политика должна стать грандиозным зрелищем, государство произведением искусства, а человек искусства, должен занять место государственного деятеля". Может быть катаклизмы 20-ого века были результатом потребности в грандиозных спектаклях, в глобальных театральных действах-мистериях, где слияние с родовым в мятущихся, восторженных толпах и должно было стать, и стало, великим катарсисом? Гитлер в юности рисовал, а Сталин стихи писал. Так куда же меня несет с моими идеями героизма? "Война – гигиена мира?" "Гуманность – служанка слабости"? Но с другой стороны уж больно отвратителен, неэстетичен, другой полюс: мелкая, обывательская (чуть не сказал – еврейская) расчетливость… Ну а вот левые тебе скажут – давай к нам, у нас пафос борьбы за достоинство человека, за его непоруганность. Ну что ж, скажу, братцы, дело хорошее, и вроде посочувствовать да поспособствовать бы ему не грех, но… не знаю, не знаю… Вы ж не за свою поруганность отомстить встали, у вас, господа, никто достоинства и не отнимал, вы все за "простых людей" радеете. А они, простые-то, пусть сами о своем достоинстве позаботятся, свое вы им не внушите. Только горе умножите. От ваших проповедей чистыми передничками пованивает, университетской зубрежкой, вот что. Героизьма в ваших благородных заботах нет! Страстей и страданий! Плевать мне, получается, на права человеков, жаль вот сверхчеловека… И душой я с Ури Цви, и с Аббой Ахимеиром, и со Штерном, жгите, суки, клеймом фашизма! Мне приснился чудный вид: За окном висит Сарид. В желтой раме стиля ретро, И его качает ветром. Лучше пидар на рее, чем акула в трюме.

26.9. Вадим звонил. 8 -ого октября приезжает. Вадим Через несколько дней Вадик пригласил меня еще на один раут. Мы встретились с ним и с Любой у бывшего Театра на Таганке, я не узнал, все разворотили вокруг, шли вдоль строительных заборов, непонятными переулками, Люба с гитарой, эффектная, да и мы – старички хоть куда, оказались на какой-то старомосковской улице, двухэтажные дома романтично обшарпанные, магазин "Вино" на углу, свернули в переулочек, в конце переулочка пряталась церквушка с зелеными куполами, подошли ближе, повосхищались – 17-ый век, за церковью московский дворик с высокими липами, поднялись на второй этаж. Нам открыла прекрасно сохранившаяся дама с красивыми еврейскими глазами, в маске безропотной доброжелательности, "мама". Затем появилась и хозяйка, девушка в возрасте, слегка раздраженная своим одиночеством. Все здесь было так неприятно знакомо, будто зашел к старой школьной подруге, из тех, что ходили в умных но некрасивых, да так в этом качестве и остались, прибавилась только обида и фанатичная увлеченность каким-нибудь искусством, или политикой, или защитой животных. Прихожая, две комнаты, кухня. В салоне накрытый стол, последние хлопоты. Стены плотно увешаны самодельными картинами. Обстановка подчеркнуто "интеллигентная", до чопорности, манеры вычурно приветливые. Мать выглядела даже привлекательней: не было этой горечи упорства в верности вымирающему клану "последних русских интеллигентов", натянутой приветливости, длинного, закрытого платья дочурки, которой мы подарили цветы, за что удостоились всплеска рук, восхищения, изумления. Затем я достал бутылку "Финской" (пол- ящика закупил при отлете) и стукнул ею по столу, мол, а мы пить будям, а мы гулять будям, но сей псевдокупеческий жест встретил прохладный прием, было суховато сказано, что водку в этом доме не употребляют. Вот не люблю волосатых, и которые "водку не пьют". (Подружился я однажды в милуиме, дело было под Мицпе Рамон, и станция раннего обнаружения на высокой горе, вся в куполах радаров, казалась издалека сказочным Багдадом посреди пустыни, с неким В. из Кишинева, вся палатка была "русская", даже офицер оказался "русский", так что прожили мы месяц чудесно, с некоторыми из сослуживцев я даже общался потом, на гражданке, так этот В. делился со мной своей страстью к волосатым – в какие только тайны мы друг друга не посвящали! – страсть была совершенно болезненная, ох, как он обожал пожилых восточных женщин! Помню такую историю: понравилась ему одна девушка, ходила в брюках – уже обещание! и руки были волосатые, и шея, в общем влюбился В. не на шутку, даже на пляже ее без брюк подсмотрел – все в порядке, волосяной покров достаточный, подъехал, а мужик был лихой, закрутил с ней, назначил решительное свидание, квартирку организовал, в общем, все путем, жил предвкушая, а она перед свиданием взяла да побрилась, ноги побрила и т.д. Ну, у мужчины сразу все упало, еле ноги унес, а она так, небось, и не поняла чем напугала.) Люба при виде водяры лицемерно закудахтала, мол, совсем забыла нам сказать, что водку тут не пьют, только сухое иногда… Мы с Вадимом переглянулись. – Так что, – говорю, – сбегаем за винцом? – Давайте, давайте, мальчики, – подтолкнула нас Люба, – чего-нибудь легкое, только в темпе. Мы вернулись через дворик к церкви, спустились к обшарпанной улице, где "Вино" на углу. Народу было немного, но и выбор невелик. Взяли пару бутылок с грузинскими этикетками, чуть ли не "Мукузани", этикетки были криво наклеены, я покрутил бутылку в руке, "Макузани что ль?", спрашиваю? "А черт их знает", – сказала продавщица. Взяли и по бутылке "Пепси", Москва завоевана "Пепси", попросили их открыть и поплыли обратно, потягивая по дороге – пить очень хотелось. Вдоль подъема к знакомой уже церквушке стояли одноэтажные московские домики с окнами на полметра от земли, у одного из них, у дерева, стояла компания из трех женщин и мужика, ничем не примечательных, внимательно нас осмотревших, одна из них непринужденно крикнула вслед: "Мужчина! Вы бутылочку-то, как закончите, не выбрасывайте, где-нибудь там по дороге и оставьте". Я, уже закончив, поставил ее на подоконник одного из домишек и показал на нее пальцем, обернувшись к той женщине. Она кивнула и отвернулась. Мы были уже далеко, а Вадим все тянул свою всласть, будто назло. Перед поворотом я забеспокоился: – Оставь им тут, а то не найдут. – Перебьются, – с неожиданным озлоблением отрезал Вадим. Вокруг стола еще шли хлопоты. Мы неловко топтались, рассматривали картины. Вадим с Любой усердно восхищались. На одной, огромной, во всю стену, изображалась сцена из какого-то фифо-мистического сюжета: дева в белых одеждах убегает к реке, рыцарь в золотых латах пытается ее удержать, а вдали, в черной развевающейся рвани ступает ангел смерти. Дева, как бы споткнувшись, падает на колени и оказывается на четвереньках, а рыцарь как-то так пристроился сзади, что эта драматическая сцена выглядела позой номер два из простеньких сексуальных пособий. Я обратил внимание Вадима на пикантность золотых лат в такой ситуации. Вадюша гвардейски хмыкнул. "Это моя ранняя работа", с кокетливым пренебрежением бросила хозяйка, проходя мимо. Наконец расселись, выпили за знакомство, куснули по бутербродику. Внимание – на меня. Со стороны хозяйки – не без тайной враждебности. Как поэт, а стало быть Русский Интеллигент, я своим израильским гражданством символизировал предательство касты. И, соответственно, был ее, касты этой, недостоин. Тем ни менее позиция была любопытная, и мне с искренней пытливостью задавались вопросы. Например, как я нашел сегодняшнюю Россию? Я простодушно рассказал, что вначале испытал шок страха, как давно освободившийся заключенный, которого вдруг в родную тюрягу привезли на экскурсию. Ну уж, ну уж, что же это мне могло теперь напомнить давно разрушенную тюрягу, не согласились со мной. Да больно, говорю, рожи кругом угрюмы. Подергивание лицевых мышц у присутствующих намекнуло мне, что я забылся, будто среди своих, что я для них человек с того берега, и мне негоже, даже невежливо… Потом мы разошлись в оценке октябрьских событий 93-го, я сказал, что расстрел парламента танками вряд ли может считаться демократическим актом, на что мне заметили, что я утратил диалектичность мышления, а хозяйка заявила, что эту "сволочь" надо было раздавить гусеницами. Наткнулись мы по дороге и на слово "порядочность", что, мол, кое-кто из русской интеллигенции повел себя непорядочно, хозяйка посетовала, что все стало продажно, духовные ценности утрачиваются и даже интеллигенция…, тут и всплыл старый пароль. Я и в нормальной обстановке при этом слове хватаюсь за револьвер, а тут был дополнительно раздражен тем, что всю эту марлехлюндию исповедовала старая еврейка, по-видимому, считавшая себя "русской духовной аристократией" и обожавшая ее прекраснодушные кашки-малашки о "примате духовных ценностей". Я пошел на лобовое столкновение: а не соблаговолят ли мне объяснить, что это такое, эта пресловутая порядочность? Но хозяйка неожиданно проявила мудрость уступчивости и уклонилась от схватки, мол, есть вещи, которые, если само собой не понимаются, то их объяснить невозможно. "Давайте лучше стихи почитаем". Ну, я почитал. Видно было, что стихи приятно ее удивили, и она, как и все окружающие, не сдерживала своего восхищения: "Ой, как здорово! Потрясающе, я прям вижу все это!", ну и т. д. Лесть – хмель дурманящий. Я поймал себя на том, что "перечитал", что другие, особенно Люба, с нетерпением ждут своей очереди. После меня читал Вадим, видно, полагалось по чину, за ним Люба. Ну, та уже не останавливалась, пока не пришли еще гости: две дамы за 50 и молодой человек лет 25, художник Каха, грузин. Одна из дам, похожая на Мэри Попинс, с буклями и противным лязгающим голосом, была, шепнули, княгиней Вронской, уроженкой и гражданкой Великобритании, пасущейся тут на ниве перестройки и журналистики. Говорила она безапелляционно, почти без акцента, если не считать акцентом высокомерие, носила толстенные круглые очки, Каха был при ней, функции его были не ясны, за весь вечер он не проронил ни слова, а если к нему обращались, неопределенно кивал головой. Вторая дама, восточного типа, держалась не менее уверенно, но в тени, по всему видать стихов и картин не писала, но от нее густопсово пахло финансами. Княгиня лязгала беспрерывно, как телетайп, о том как она рассорилась с "Московским комсомольцем" и теперь будет в "Известиях", пошли светские сплетни, мелькали названия газет и банков, хозяйка с завидным терпением, изобличающем светскую опытность, постепенно сманеврировала к напоминанию о том, что она бы хотела на этом вечере представить княгине "очень интересных поэтов", такого-то, такую-то, и даже одного поэта из Израиля. Княгиня вскинула бровь, будто на великосветском балу мажордом выкрикнул фамилию корчмаря из пригорода, осмотрела представленных: "Да? Ну что ж. Мм-да… Ну, давайте послушаем." Это смахивало на приемную комиссию. Мне поступать было некуда и я предоставил арену Вадику, который стал читать по второму кругу, запинаясь и нервничая, как на экзамене. Потом Люба лихо затарабанила. Княгиня снисходительно кивала. Без большого энтузиазма. Явился, наконец, последний из приглашенных, какой-то модный гитарист, небольшого росточка, помятое круглое лицо придурковатого трактирного полового, не старше 30. Ждали его гитару, чтобы начать спевку. Предложили дать ее мне. Гитарист среагировал на предложение болезненно: долго-долго доставал ее, упакованную и спеленатую, затем стал обстоятельно, со всех сторон, вытирать ее шелковой тряпочкой… – Кажется гитара очень ценная, – решил я прийти к нему на помощь, – не будем мучить хозяина, я и на этой сбацаю. И взял Любину. Гитарист тут же убрал свою и никакой благодарности не выказал. Я спел пару своих стишат, удостоился сдержанного одобрения ситуация вообще напряглась – гитарист кривил рожу и отворачивался. Я не стал навязываться и передал гитару Любаше. Она же потребовала гитару у маэстро, имела значит основания, но даже ей было отказано: "Давай я лучше тебе подыграю". Тут еще было желание изобразить тандем. Но нашла коса на камень: Люба предпочитала соло. Соло пришлось играть на своей. На третьей песне он все же вклинился, выдав залихвацкую трель и сорвав аплодисменты. Дальше пошло совместное выступление, перед каждой песней они долго и интимно совещались и настраивались. Затем хозяйка мягко но решительно передала эстафету гитаристу. Соло. Гитарист держал равнение на княгиню, он играл только ей и только ее одобрения алкал, будто он нее что-то зависело, возможно так оно и было. Он играл ей какие-то баллады Роберта Бернса собственного изготовления, да еще по-аглицки, княгиня хвалила его английский, сравнивала с какими-то английскими стукачами на гитарах, и даже бросила даме с финансами, что надо бы сказать о нем кое-кому. Гитарист вошел в раж, он играл и играл, пел и пел. Играл лихо, пел – так себе, да все длиннющие эти баллады на невнятном английском… Люба попробовала намекнуть ему, что надо бы и хозяйке дома дать проявить себя с творческой стороны, но он не унимался. Вадим в раздражении вышел. Я с удовольствием последовал за ним. На кухне Вадик закурил. "Что за мудак!" Княгиня нам тоже не понравилась. Вышла Люба. Вадим сказал, что он уходит, все. Люба отнеслась с пониманием, но просила подождать, надо было еще послушать хозяйку, а то невежливо. Гитариста она бралась остановить. И действительно, стук вскоре умолк и мы вернулись в салон. Хозяйка спела свои стихи, какая-то гриновская романтика, усталые паруса. Потом гитарист снова схватил инструмент, а мы, ссылаясь на поздний час (около десяти) откланялись. Хозяйка подарила мне какую-то антологию, где была ее "ритмизованная проза", я ей свою книжицу. Только подняли якорь, гитарист вдруг спохватился, бросился к Любе, долго держал ее на лестнице, предлагая совместные записи, репетиции, вид у него был, как у пса, заметавшегося между косточкой и случкой, Люба, наконец, отлепилась от него, удрученного, и мы вышли на улицу. Любе хотелось петь.

30
{"b":"54879","o":1}