За год Таня Ларина сильно изменилась. Похудела, на лбу пролегла вертикальная складка, у краев губ стали намечаться жесткие морщинки. В начале весны она перенесла тяжелую бронхопневмонию, и до сих пор иногда ее мучили приступы кашля, ей тяжело было дышать, поднимаясь по лестнице, а лицо ее сохраняло болезненную бледность. Чудные зеленые глаза утратили блеск и живость, осанка — былую царственность. Даже восхитительные черные локоны будто припорошились пылью... Да, незнакомые по-прежнему смотрели ей вслед, но знакомые при встрече покачивали головами, и в их глазах она читала:
«Что-то ты сдала, мать моя!»
Сдала, конечно, и не столько от болезни, сколько от жизни, серой, блеклой, бездарной. Иван проявлял к ней какие-то чувства преимущественно за обеденным столом, причем чувства эти почти не имели прямой зависимости от качества ее стряпни. Когда он был в духе, он нахваливал все подряд, смотрел на нее добрыми любящими глазами, говорил что-нибудь ласковое. Когда же был чем-то расстроен или раздражен, дулся, ругался, жаловался, что пересолено или недожарено. Лопал, правда, все равно до донышка, подчистую. Только когда она заболела, он перепугался, часами просиживал в больнице, таскал вкусненькое, говорил хорошие слова. Но как только ее выписали, все пошло старым обычаем. И хоть спали они по-прежнему в одной Кровати, с тем же успехом могли спать и в разных городах. Завел он себе кого-то, что ли? Нет, не похоже, она бы почувствовала.
Теперь, когда не нужно было отсылать денег Лизавете, стали они жить побогаче, купили стиральную машину, ковер на стену и на пол, вазу хрустальную, завели сберкнижку. Только все это выходило без радости. Домашние дела сил много не отнимали, особенно до болезни — необходимый минимум держался как бы сам собой, по усвоенной с детства привычке, а как-то изощряться Тане не хотелось: самой не в радость, а еще кто оценит?
Иван потолстел еще больше, приобрел некую вальяжность, барственность. Но это не столько от изменения габаритов, сколько от того, что нашел он для себя новую дорожку в жизни, почти самостоятельную, почувствовал себя добытчиком, принося домой помимо грошовой зарплаты дополнительные деньги, и на первых порах очень этим фактом гордился. Тане же новое занятие Ивана не нравилось до тошноты, и это отдаляло их друг от друга.
Началось это еще осенью, когда к Ивану, спустившемуся в издательский буфет перекусить кофе с булочкой, подсел невысокий старичок в бордовом бархатном пиджачке, с ярко-желтой «бабочкой» поверх воротничка синей рубашки и с густыми седыми волосами до плеч.
— Вы тут служите? — спросил старичок несколько сурово.
— Да, — с набитым ртом отвечал Иван.
— Я вас не виню, молодой человек! — патетически подняв руку, заявил старичок. — Я понимаю, что вы не властны ничего изменить!
— А в чем дело-то, собственно? — озираясь, спросил Иван.
Ему уже несколько раз приходилось общаться с проникавшими сюда, несмотря на пропускной режим, графоманами, и общение это никакого удовольствия ему не доставило. А старичок явно тянул на графомана, причем застарелого.
— Понимаете, еле-еле добился встречи с вашим Коноваловым, и что же — отказ. После стольких проволочек — опять отказ! И знаете, чем на этот раз мотивировали? Дефицит бумаги! Как всякую ерунду печатать, Сименона какого-нибудь, так на это у них бумаги хватает. А на Пандалевского, видите ли, не хватает! Вот он, ваш паршивый Лениздат!
Иван понятия не имел, кто такой Коновалов — в Лениздате было множество редакций, — зато теперь нисколько не сомневался, что перед ним сидит классический графоман.
— Стихи? — опасливо спросил он. — Или роман? Старичок горько усмехнулся.
— Какие там стихи? Хотелось бы, конечно, только Бог не дал. С грехом пополам рифмую «райком» и «горком», но дальше этого — увы! А романы писать надо время иметь. У меня же времени в обрез. Я хоть и пенсионер, но человек занятой, очень занятой... М-да, а со стихами, конечно, жаль. Очень бы мне талант стихотворца пригодился...
— Так что же у вас не взяли?
— Не взяли? Мемуары у меня не взяли, вот что не взяли! А там такие факты, такие материалы! Целый пласт советской культуры, никем до меня не поднимавшийся! А они — дефицит бумаги! Это что, в «Искусстве» и вовсе сказали: «Неактуально». Неактуально! Движение культуры в массы, в самую толщу трудового народа, с тридцатых годов по сей день — неактуально!
Иван с тоской посмотрел на дверь, путь к которой преграждал стул со старичком.
— Извините... — начал он. Старичок посмотрел на него, лукаво пришурясь.
— Вы, конечно, решили, что перед вами старый, выживший из ума графоман. Признайтесь, решили?
Иван смущенно кивнул головой.
— А между тем в своей области я, скажу без ложной скромности, величина крупнейшая. И тот досадный факт, что мне приходится ходить по издательствам безвестным просителем, объясняется исключительно тем, что литературный жанр, в котором я несколько десятилетий успешно работаю, почти никогда не удостаивается попасть на книжные страницы.
— Почему? — не понял Иван. — У нас довольно много печатают мемуаров.
— А я говорю вовсе не о мемуарах! — взвизгнул старичок. — Я сценарист массовых культурных мероприятий. Древнейшее, достойнейшее занятие, у истоков которого стояли жрецы Древнего Египта и Эллады! А мемуары — это так, побочный продукт, зов души, стремление оставить свой след в вечности...
— Это какие массовые мероприятия? — спросил Иван. — Елки новогодние?
Старичок усмехнулся неосведомленности юного собеседника.
— Конечно, и елки тоже. Спрос на них большой, но это ведь одна, ну, две недели в году. Одними елками не проживешь. Главная моя специализация — профессиональные праздники и юбилеи. Вот где простор для творчества! А главное — это весьма хлебное дело!
Иван с сомнением посмотрел на старичка. Тот перехватил его взгляд.
— Не верите? Смущает мой богемный вид? Это так, профессиональная униформа. Подобрана на основе многолетнего опыта. Людям, далеким от искусства, приятно видеть, что они имеют дело не с обычным советским служащим, а с настоящим художником. Это облегчает ведение переговоров, хотя и требует известного навыка... И все-таки не верите? Хорошо, смотрите...
Старичок залез в портфель, который держал на коленях, и извлек оттуда потертую папку с замусоленными завязками.
— Вот здесь, — сказал он, с гордостью раскрывая папку, — договора и заказы только на ближайшие два месяца. Сталепрокатный завод, ПТУ номер 17, трест озеленения, ПТУ 128, райпищеторг, завод слоистых пластиков... Есть и частные заказы. Юбилей тестя товарища Казаряна... кто бы это такой, что-то не припомню... Ну, и так далее... Вот, взгляните. Особенно интересна графа «сумма».
Это была действительно интересная графа. За два неполных месяца старичку причиталось под полторы тысячи рублей.
— Нравится? — спросил старичок, убирая папку.
— Да, вообще-то, — признался Иван.
— Одна беда, староват я стал, нет былой прыти, не успеваю. Да и со стихами у меня выходит слабо, я уже говорил. А народ стихов требует, песен. Композитор-то у меня надежный, многолетний проверенный товарищ, а вот с поэтами — проблема. Подряжаю молодежь, а из них кто запьет и подведет, кто начнет такие цены заламывать, что и самому ничего не остается, кто вдруг заартачится и начнет вопить, про измену идеалам высокого искусства... Тяжело, тяжело с молодыми!
— Я вообще-то тоже пишу стихи, — смущенно сказал Иван и шепотом уточнил: — Писал. Старичок всплеснул руками:
— Замечательно! Гениально! Нет, все же не зря я зашел сюда! Я предчувствовал...
Он встал и протянул Ивану руку. Иван, поднявшись, пожал ее.
— Самое время представиться, коллега, — сказал старичок. — Пандалевский Одиссей Авенирович, заслуженный деятель искусств Коми АССР.
— Ларин, — пробормотал Иван. — Иван Павлович.
— Очень, очень рад знакомству, Иван Павлович. При себе что-нибудь есть?
— Что? — не понял Иван.
— Что-нибудь из вашего, естественно. Мне надо посмотреть, вы же понимаете.