… Крылечко у Лиды было некрашеное, тоже в глазках: кротких, скорбных, мудрых, как рисуют на староверских иконах.
Василий Ларионыч замазывал садовым варом дупло низенькой корявой, в старческих наплывах и наростах яблони. В дупле обитали мушки с длинными золотистыми крылышками. Многие из них уже увязли в варе, беспомощно и безуспешно пытаясь очистить, освободить ножки, многие были замурованы в дупле.
Кажется, это были полезные мушки, поедающие яблоневых вредителей, но не об этом жалел Василий Ларионыч. Вдруг ему пришло в голову, что прилепленные к мушиной лапке, гибли в эту минуту цивилизации и Вселенные, в мириады раз меньше той, в которой жил Василий Ларионыч. Она, в свою очередь, тоже лепилась к лапке космической гигантской мухи, которую в любой момент мог прихлопнуть метагалактический Василий Ларионыч…
Когда-то он, еще только женившись, наивно делился с Анной подобными фантазиями. Анну это бесило. Она краснела, вскакивала и шла прочь, повторяя:
– Бред, дикость какая. Шизик, ну шизик!
Лида подошла. Присела рядом на корточках.
– Будто жидкое золото течет, – указала она на стекающий по стволу, трепещущий, переливающийся на солнце ручеек из златокрылок. – Васенька, накинь пиджак, прохладно становится.
В полшестого утра Лида вскакивала: бежать на ферму, и убегала потом туда еще дважды в день. В протопленной печи томился чугун со щами, подернутый сверху мерцающим, золотистым рытым бархатом жира. Уютно, сонно посвистывал жестяной чайник. На столе оставались полбуханки в чистом полотенце, в тарелке – порубленные и политые сметаной молодой лук и нежная огуречная травка.
Василий Ларионыч повозился с крылечком и с дровяником. На пустыре, до которого у хозяйки не доходили руки, поднял жирные, черные, пушистые грядки. Его бы воля, он бы весь Земной шар, ползая на коленках, любовно вскопал и засадил.
Пропалывал только-только проклюнувшиеся хвостики укропа и морковки. Для огрубелых пальцев это была почти микрохирургическая работа: чтобы вместе с комочками земли не вырвать слабенькие, до слез беспомощные ростки. Сажал и поливал колодезной водой прутики малины, воображая, как через год в знойный июльский день обжоры дрозды будут зависать у тяжелых спелых ягод, трепеща крылышками, как колибри.
Подходил сосед, пожимали друг другу через плетень мозолистые руки. Курили, значительно перебрасывались емким мужицким словом.
Все было не так, как на пригородной даче у них с Анной. Там электричка и автобусы высаживали не то цыганский табор, не то десант. Будто взрослые дяди и тети дурачились, игрались в «домики» и «огородики». Несерьезно все там было.
Василий Ларионыч засобирался домой. Не семнадцать лет, чтоб в бега ударяться. По-человечески надо: самое первое – трудовую книжку забрать. Скромную отвальную для ребят на работе сделать, без малого тридцать лет бок о бок работали.
Алешеньке объяснить, что папа не насовсем ушел, что на лето обязательно будет его к себе с тетей Лидой забирать. Отвезти короб вырезанных из дерева пистолетиков-солдатиков, игрушечную крепостцу с затейливыми зубчатыми башенками. Пообещать, что в следующий раз целый деревянный «Детский мир» привезет, и дух сладкий, лесовой, полезный для Алешенькиных вечно опухших гландышек у него в детской поселится. Это тебе не китайские игрушки, от которых аллергии всякие. Из дома нужно рубашки-костюм, электробритву забрать. Напоследок в глаза Анне посмотреть. Может, хоть раз в жизни увидеть в них любовь за то, что, наконец, освобождает ее от себя.
Он сообщил Лиде об отъезде после ужина. В избе было жарко, несмотря на раскрытые, затянутые марлей от мух окошки. Лида в сарафане стояла спиной к нему, перемывала посуду в белой эмалированной миске. Он видел, как вдруг замерли ее круглые локотки: розовые, крепкие, шершавые, будто молодые картошки. Опустила голову и горько так, тяжело вздохнула и сказала:
– Не вернешься ты сюда, Вася.
– Ведь сдыхал уже – не подох. Даже Бог это отребье к себе брать не хочет! Господи, за что, когда кончится этот ад?!
Василий Андреич тихонько притворил за собой дверь. И пока спускался, слышал несущееся из квартиры басовитое рыдание. Телевизионный лысый мужик в обвислой кофте зайцем метнулся за мусоропровод. А может, показалось.
…У знакомого поворота уже без напоминаний молодой водитель Сашка останавливается. В этом самом месте майским днем нынче прямо за рулем у Василия Ларионыча отказало сердце.
Он чудом остался жив в подброшенной, дважды перевернувшейся и под конец задравшей в воздухе бешено вращающиеся колеса, пронзительно сигналящей машине. Неделю выводили из комы, лето провалялся на больничной койке. Был выведен на группу и теперь ездил экспедитором, натаскивал молодых шоферов.
На расспросы вроде: «Ларионыч, в трубе пролетал? Свет в конце тоннеля видел? Есть жизнь после смерти, или все вранье?» – отмалчивался.
… Пока Сашка ходит в рощице, собирая грибы, Василий Ларионыч сидит с опущенной лохматой головой на теплом, сухом оплетенном корневищами взгорке, тщательно крошит и трет между пальцев осыпающиеся сухие глинистые комочки.
Там, где прежде стоял указатель «ВАСИЛЬКИ», протараненный его грузовиком, осталась глубокая выемка от столбика, в ней суетятся мелкие муравьи. Нет указателя – нет деревни. Да и сроду не бывало тут никаких Васильков, удивляются здешние старожилы.
– А дырка-то от указателя в земле, вон она?!
– Кротовая нора это, их тут полно.
Сашка возвращается с кепкой, полной нарядных, как новогодние игрушки, красноголовиков. И каждый раз говорит одно и то же:
– В рубашке родился, дядь Вась. Сейчас я бы тут с ветерком несся, бибикал твоему памятнику в веночке!
И хохочет, радуясь собственному остроумию.
КАССАНДРА
Кассандрой прозвали малорослого мужичка, лысика и живчика, положенного на днях в нашу хирургическую палату. Конституция у него как у недокормленного девятилетнего ребёнка, руки слабые и худые. Мышиное мелкое личико в морщинистых ромбиках: будто отлежал на кроватной панцирной сетке. И на нём, личике – неожиданно чёрные опасные цыганские глаза.
То в одном, то в другом углу он драчливо наскакивает, ввязывается в споры, лезет куда надо и не надо. Обычно в мужской компании с такими разговор недолгий: «Чего нарываешься? Зубы жмут? Счас укоротим!» Прянично розовый, с сильно скошенной горбинкой, как у боксёров, носик – отголосок тех далёких разборок.
С Кассандры (на самом деле его фамилия Федоскин) спадают детские штанишки на ослабшей резинке, он постоянно поддевает и натягивает их до груди. На нём огромная, не по росту, бело-сине-красная, в цвет российского флага, спортивная куртка. То и дело, как последний веский аргумент, он со вжиканьем раздёргивает «молнию», обнажая и выпячивая хилую грудь в майке. Это отчаянный жест человека, бросающегося на амбразуру, разрывающего на груди рубаху. И в конце спора резко доверху, до горла, наглухо задёргивает «молнию», как бы ставит точку: «Амба. Я всё сказал».
В первый же день, разложив скромные пожитки в тумбочку, он выглянул в окно на неубранный после стройки, вросший в землю железобетонный хлам. Подмигнул:
– Что червяков под ними – жи-ирных! Для рыбалки самое то…
Сильно удивился и не одобрил, когда палатный народ повалил на обед, побросав на койках мобильники, плейеры и ноутбуки.
– Не зна-аю, мужики. Не знаю. Вроде коммунизм не объявляли.
У самой Кассандры из имущества – кулёк с заваркой, кулёк с сахаром и обмотанный изолентой пожелтевший кипятильничек в мутном слоистом стакане – всё задвинуто в дальний угол тумбочки и прикрыто полотенчиком. Отлучаясь в столовую или на минутку в туалет, он каждый раз бдительно лепит на своей койке из одеяла валик – видимость спящего человека.
– Я тут недавно в газетке читал (у него вообще разговор часто начинается этим: «Я тут недавно в газетке читал»). Пишут, участились случаи воровства в больницах. Залезут двое ширмачей в отделение: один на стрёме, другой по пустым палатам шурует. Сунутся к нам – а у нас вроде кто лежит…