– К Володе, – отвечала Александра Яковлевна. – Молока несу. А это, – указала она на котомку, – это я насбирала вот колосков на прошлогодних жнитвах, смолола на ручных жерновах – шанежек ему испекла. На фельдшера учится. Боюсь, молоко не сбилось бы... Двадцать верст пешком, да еще пять осталось...»
Мама и ...колосок? Вечно жертвенная в ратном противостоянии сынов своих, беззаветная в гнезде птенцов своих, неодолимая в делах рук своих, неразменное имя, живая вода твоя – мама. Мама и изветшавший, недосмотренный пионерским звеном колосок с многослезного вдовьего русского поля... Жаворонкин паек... Мышкин трудодень... Журавлиный склев... На них, колосках, птичьих да мышкиных, на орешке, щавельке да ягодке взрастала, не умирала, вонзалась, вгрызалась в науку тогдашняя, бледная и прозрачная юность. У мамы две руки, в колоске сорок зерен, в латыни двадцать пять букв... У мамы две руки и одна игла с куцым хвостиком нитки... В который уж раз исхитряются эти руки обновить, выткать новую штопку на древне-протертых локтях сыновнего пиджачка, замаскировать острые коленные чашечки под свежею вязью сдруженных ниткой прорех. У мамы две руки... Всемогущих! Они соберут еще колосков, сэкономят чекушечку масла, пойдут за вторым трудоднем на ночные работы. Пусть учится мальчик. Сын...
...Догорает, мама, твой золотой колосок. По зернышку, все по зернышку оклевывает его гнусная птица с загадочными глазами...
– В чем ты ходишь... ма-ма? – шепчет, складывает недописанное письмо Ага.
...Мчат, мчат по обским торосам серые олешки.
...Зябнет против медпунктовских окон малыш с жеребенком:
– Лечи, Валетка, лечи...
Володе становилось все хуже. «Станем ему подавать воду в ложке, – вспоминает Ага, – он как схватит зубами и всю ложку помнет. Или схватит зубами подушку – и все перо полетит. И вот стал он все время без памяти, ничего не стал говорить».
«Владимира мы застали в крайне тяжелом состоянии, без сознания, – напишет спустя двадцать лет Эрих Владимирович Линде. – Несмотря на все принятые нами меры, Владимир умер... Возвратный тиф, осложнившийся тяжело протекавшим желчным тифоидом... Перед медпунктом толпилось много людей. Надо было как-то сообщить о случившемся. Мне было нелегко. Ушла молодая жизнь. Умер коллега. «Запомните его живым», – сказал я собравшимся».
...Опоздали... опоздали вы, серые олешки.
* * *
Многого, о чем здесь рассказано, тогда я, конечно, не знал. Да и не мог знать. Нужно было побывать на Володиной родине, повстречаться с его односельчанами, учителями, братьями, сестрами, нужно было получить и перечитать десятки писем, писем-свидетельств, писем-документов. Чтобы получить эти письма, потребовалось выступление по областному радио. Все это будет потом, по возвращении с Оби. Пока же сижу я в конторе Кутопьюганского рыбоучастка, куда идут и идут люди, знавшие живого Володю.
Вижу Пырерка Тяльку. Он совсем уже стар, но еще продолжает рыбачить.
Иван Титович Корепанов скончался.
Недавно поселок похоронил старого Серпиво.
– Когда болезнь миновала, – рассказывает Вера Власьевиа Дегтярева, – опять стали собираться «словечко» его слушать. Про Володю составил. Только теперь уж не сказывал, а пел. Как вот русские плачи поют-причитают. Ярабц по-ненецки они называются. Ева Рыбьякова записать все хотела... Язык она с измалетства знала. Пишет, пишет, как дойдет до слов «чайки задыхаются» и сама задохнется, девушка. Истает слезами. Любила, видно, Володю. Цветы на могиле – ее печалька.
В контору рыбоучастка входит ненец Александр Пандо. Он участник Великой Отечественной войны. Дошел от Вязьмы до Бреслау. Тиф его миновал. Это он в Вануйто с немногими здоровыми мужчинами почти трое суток бил Володе могилу.
– Проживает ли кто сейчас на мысе Вануйто? – спрашиваю я Леонида Рейнгардтовича Соколовского, начальника рыбоучастка.
– Ни души. С последними реорганизациями все съехали.
– А как далеко до Вануйто?
– Водой – три часа ходу.
– Могила на бугре, в мелколесье, – поясняет Александр Пандо. – Только без провожатых вам ее все равно не найти.
Идет путина. Сегодня как раз благодатный рыбацкий денек случился. Обская губа тихая, умиротворенная. Знаю, что рыбо-участок поторапливают с планом, и поэтому с некоторой неловкостью прошу Соколовского:
– Нельзя ли мне каким-нибудь способом добраться на Мыс? И... чтоб кто-нибудь указал могилу?
К моему удивлению, все неожиданно быстро решается:
– Я иду в Пуйко, – подает голос рулевой Толя, – могу на часик причалить. Только могилу вряд ли найду. Маленький тогда был.
Рулевой только вошел, только вслушался в наш разговор.
– Он, – представляет его Вера Власьевна. – Самый, кто жеребенка к окну приводил.
Высокий, широкоплечий, загорелый, фуражка с «крабом», якорек на руке... Это он пел на катере:
Пахнет палуба клевером –
Хорошо, как в лесу,
И бумажка наклеена
У тебя на носу...
Смотрю на Толю, как на... подарок! На подарок, который мне сделал Володя. «Пахнет кле-ве-ром...» А могла бы... Ты помнишь?.. Это чудесно, что палуба пахнет!
– Возьмешь нас с Яунгатом на буксир, – предлагает Александр Пандо, – мы укажем могилу. А сети попробуем против Мыса выбросить. Разведку сделаем, – поясняет он Соколовскому.
– Тогда я тоже плыву, – поправляет ремень Соколовский.
Яунгат, оказывается, рыбачит сейчас с Тялькой Пырерка.
Он садит в свою бударку двенадцатилетнего сына Колю. Александр Пандо тоже берет сына. Этого зовут Боря. Картуз у Бори без козырька. Его заменяет красивый смоляной чубчик, аккуратно зализанный к правому ушку.
Часа через три ходу причаливаем к мысу Вануйто. Взбираемся на крутояр, и с первых же полянок, окруженных тундровым мелколесьем, ступаем в зазывистую, соблазнительную россыпь северных ягод. Под щедрым и сильным еще августовским солнцем сизыми, застенчиво затуманившимися гроздьями, истомляется голубика. Подсвечивает желтоватыми тугими пупырышками морошка. Кокетливо – не ешь, а целуй – кажет пурпурные соковые щечки духмяная княженика. Горстка этой ягоды, внесенная в дом, через две-три минуты растворяется в нем неповторимо бодрящим сладостным ароматом. Так ли уж ты неприветлив, суров и прижимист, дедушка Север?
У кого-то из-под ног вспорхнула полярная куропатка. Вспорхнула и тут же в пяти шагах опустилась. Немощную из себя разыгрывает, подшибленной притворяется, а сама нас уводит от выводка.
– Щенята у него здесь, – авторитетно поясняет Пырерка Тялька.
– На такой ягоде все возможно, – улыбается Соколовский. – На такой ягоде и куропатка с собаку вымахает.
Оставляем лакомое узорочье полянок и, след в след, шагаем за Александром Пандо. Напрямик, мелколесьем, без дорожек и тропок, приводит он нас на гребень увала, круто спускающегося к озерам Хасрю и Хаммойсо. В тесном окружении полярных берез одиноко припрятался тоненький столбик, по грудь высотой. Вверх он запилен и стесан. Торчат два ржавых гвоздя.
– Звездочку ими приколачивал, – трогает рыжеватые шляпки Александр Пандо. – Как солдата похоронили. Ветры да бури все посорвали. Считай, двадцать лет...
Снимаем фуражки, береты, зюйдвестки. Глядя на старших, сдергивают свои кепчонки и мальчуганы.
– Три дня мы эту могилу били, – тихо рассказывает Александр Пандо. – Долбишь ломом, а земля не колется и не крошится, а вминается под острием. Как свинец вязкая. Пробовали кострами оттаивать – воды только добыли. Тогда собрал я во всем поселке порох и начал ее взрывать. Наверчу сверлом гнезд, натискаю туда пороху, пороховыми дорожками соединяю и – спичку. Сам бежать. Тоже немного толку. Если бы толовые шашки... Я в саперах был на войне.
Только сейчас для меня обретают смысл четыре загадочных слова: «На могилу сыпали порох», занесенных в блокнот в бударке Негочи Чайки. Что ж... Пути легенды неисповедимы.