– Старики такой песню поют. Поют, как плачут...
Вот все, что узнал я в бударке у Чайки.
«На могилу насыпали порох. Поют, как плачут...»
Песня-плач называется ярабц.
* * *
Тундра, тундра! Олень ли на кудрявых рогах по тебе эту скорбную весть разнес, перекликнули ли ее с синя моря на синь-озеро лебединые матери, куропатка ли с белых упругих крыл обронила вдруг перо черное на твои снега? Кто скажет? Кто разгадает? Далеко слышит чуткая тундра, пристально смотрит окрест себя зоркая тундра, долго помнит она, суровая и немногословная, о бескорыстных и добрых отважных сердцах, смолкнувших в вечной ее мерзлоте.
Чайка с Ядайкой доставили осетров и меня на бударке в рыбацкий поселок Пуйко. В Аксарковской больнице медработники посоветовали мне разыскать здесь заслуженного врача республики Эриха Владимировича Линде. Он старый, довоенный еще северянин. Возможно, слышал и знает что-нибудь о Володе.
Увы! Напрасно поторапливал я Чайку с Ядайкой. Эриха Владимировича в Пуйко не оказалось. Живы еще серые олешки, возившие его в ясный день, в бурю-непогодь по обским берегам и ледовым торосам, набирают румянца исцеленные им скуластые ненецкие ребятишки, добрым словом вспоминает его «медицинский Север», но годы, хвори и непогоды вынудили старого врача уйти на покой. По слухам, поселился он где-то под Ленинградом. Хоть адресок у кого бы добыть. Ведь он действительно многое мог рассказать. Что ж, поплывем дальше.
...У речников и рыбаков своя география. Кроме собственно Оби, они назовут и укажут вам Обь Надымскую, Обь Юганскую, Хаманельскую... Сейчас мы плывем по Сухой Оби. Ширь ее не окинуть взглядом, глубину же измеришь простым удилищем. Потому и прозвали – Сухая. Пески здесь, при входе в губу, оседают. Замедленное течение.
Рулевой Толя, веселый и дюжий татарин, правит катер по вешкам, расставленным вдоль фарватера. На нем форменная фуражка с форменным «крабом», тельняшка с закатанными выше локтей рукавами, бинокль на груди.
Мурлыкает Толя песенку:
Пахнет палуба клевером
Хорошо, как в лесу,
И бумажка наклеена
У тебя на носу...
О чьем-то носе парень соскучился.
Катер идет в рыбацкий поселок Кутопыоган. В тесном кубрике начальник рыбоучастка Леонид Соколовский доводит до вкуса, цвета и запаха обскую уху. Осетра Леонид не порол, дров не колол, лук не чистил – его дело поювелирнее. Его дело – лавровым листком да перчиком в пропорцию угадать. Причем – левшой. Правая у начальника в гипсе. По идее – находится он на больничном листке, а по сути – распространяет свое руководящее гипсовое крыло над всеми Кутопьюганскими рыбоугодьями.
Уха выносится на палубу. На ветерок. На ветерке уха ароматнее – нос лакомится. Пользуясь почти стопроцентной обеденной явкой (нет рулевого Толи), задаю северянам вопрос:
– Что это за обычай у ненцев... или обряд: порох на могилы сыпать?
Переглянулись северяне мои. Недоуменно пожали плечами:
– Это кто вам такого «живца»... изобрел?
– Старики, – заикнулся я, – ярабц...
Соколовский, не прожевав осетра, расхохотался:
– Во глубине сибирских руд два старика сидят и врут...
– Тут у нас много таких. Может, стреляли в котором поселке при похоронах, а слух пущен – порох сыпали.
Рассказываю все, что известно мне о «мальчике-лекаре».
– Володей звали его?
У Соколовского замирает ложка:
– По... Погодите! Погодите! – подхватывается Леонид. – Володя, говорите?! Медик? Что же вы раньше молчали! Видите во-о-он тот мыс, – указывает он здоровой рукой по корме влево. – Часа полтора, как мы его миновали. Мыс Вануйто – название. Там Володя... У нас в Кутопьюгане есть очевидцы – лично Володю этого знали.
* * *
В деревне его называли маленьким охотником.
(Из воспоминаний односельчан)
Рассказывали «волчьи истории».
У Барского леса сборол зверь пастуха. Волк был матерый, седой, «многобитвенный», а пастуху шел двенадцатый год. По годам-то, может, ровесники, а по хватке, по силам – далекая неровня. Как он, зверюга, очутился посреди коровьего стада, этот момент пастушок продремал. Всполошился мальчишка от одичалого, заутробного первобытного рева, распугавшего все живое окрест: уток, зайцев, чибисов, журавлей. Стадо стеснилось в боевой круг: взлетали из-под копыт клочья мха и травы, извивались в свирепом азарте хвосты. Бык Аркашка вначале громораскатно напряг свою басовитую горловину, а потом вдруг запел высочайшим, самому себе, подголоском. Он был где-то в передних, взгляд на взгляд со зверюгой. Или он призывал стадо к бою, или безысходное отчаяние, подзлобленное смрадным дыхом живого врага, выродило этот немыслимо тоненький бычий дискант.
Пастушонок, намахнув восьмиметровый ременный бич, рванулся на стадо. «В кровь теперь одичают, побьются», думал он. Одну полоснул коровенку, вторую, третью, и тогда из узенького, прожженного бичом коридорчика прянул ему на грудь зверь. Прыжок был настолько силен и стремителен, что в одно мгновение поверг паренька на лопатки; слышало его левое ухо выстрел волчьих клыков и звериное жалкое всхлипывание. Стадо, чудом не растоптав простертого на земле пастушонка, хрустя бабками и взвинчивая хвостами, кинулось за волком.
Случившийся близ Барского леса Володя стрелял по серому лобастому злыдню, но или промазал в горячке, или дробь – «соловьиная слезка» – не нарушила волчьей побежки. Зверь серой тенью стремительно скрылся в сосновом подросте. Мать и сестры про этот азартный, трясучий выстрелишко не знают, а деду Карпуше по тайности сказано. Деду все сказано!
– Развелося зверя, – говорит Карпуша. – В масловских лесах, – зачинает он про недавний случай, – рысь на племенного жеребца с кедры скокнула. Когти в кожу по корни впустила и до конного двора скакала на нем. Глаза у твари горят, пасть мяукает, уши хичные, хвост что плетка... Клавдею Васильевну, конюхом бабонька трудится, чуть припадок не обуял. Думала – фашист по Сибири скачет. Без седла доехавши... хе-хе-хе...
Александра Яковлевна, Володина мать, непритворно всплескивает руками, бдительно выпытывает у старого всякие рысьи повадки. Взгляд тревожно косит по склонившемуся Володиному затылку, по остреньким, обозначившимся под рубашкой лопаткам.
«Тоже постоянно в лесах пропадает... В выходные и сумерочек прихватывает. Тринадцатый всего год... И откуда столько зверя развелось!..»
Володя накатывает на сковородке дробь. Беда с этой дробью! Поначалу день-два выколупываешь расплющенные слезинки свинца из обветшавших венцов деревенских бань. В недавние времена резвились сибиряки!.. Безоглядно и опрометчиво жгли они охотничий боевой припас на деревенских задах, пристреливая ружья-обновки: «Кучно ли бьет? Сколь кружно рассеивает? Лево, право ли мушка шалит?» Веселенько бабахали! Поначалу пристрелка, за ней похвальба, дальше споры да состязания – редкая банька не исклевана. Которые дробинки поверхностные, неглубокие – иную шильцем подковырнешь, иную копчиком складешка добудешь. Такие-то вот трофеи. Сплавишь потом горсть уродцев в пластинку-другую свинца, в проволочки поделишь, измельчишь эти проволочки в мелконький поперечный квадратик и на сковородку. Другой сковородкой, поменьше размером, днищем ее, наляжешь чуток на квадратики и обминаешь их, закругляешь, пыхтишь. Сковородки скоргочут, рычат.
Дед Карпуша подшучивает: «Пока дробь изготовишь – весь лес распугнешь». А как быть, где добыть? С порохом и пистонами того каверзнее незадача. Кое у кого, правда, в охотничьих семьях сберегся припас. Сами охотники на фронтах, в снайперах, двуногого наглого зверя теперь «промышляют», фрица-фашиста...
За пару силками изловленных рябчиков, за тушку зайца, окоченевшую в проволочной петле, выменивает Володя некую толику драгоценных припасов. С ружьем-то, с заряженным-то, куда веселей и надежней ходить по лесам. По деревне – того знаменитее.
– Артиллерия зверя сшевеливает, – авторитетно заявляет Карпуша – царский солдат. – Помню, вышел под Дубовой сопкой на наши окопы зубро... Могутной! Горбатой. А по самом дрожь... От артиллерии дрожь. Зверь в затишье бежит, подвигает другого зверя...