Литмир - Электронная Библиотека

— Напрасно ты смотришь победителем, дружочек! Запомни мои слова: я, твоя родная мать, предсказываю тебе печальное будущее, которым вряд ли ты будешь гордиться.

Ты захлопнула крышку, заперла замок двойным поворотом ключа, но ты не заметила, Психимора, что между кожаной обивкой и картонной прокладкой я засунул четыре кредитки по сто франков, причем две из них утащил из твоей сумочки. Ты не поймала меня с поличным, но так как в иные минуты ты обладаешь даром второго зрения — даром предчувствия, которым бывают наделены лишь ангелы и дьяволы, — ты верно предсказала мое будущее. Ты выковала оружие, которое нанесет тебе много ран, но в конце концов обратится против меня самого. Немало ты уже помучилась, чтобы причинить нам как можно больше мучений, тебе наплевать на то, что я уготовил тебе горькие муки, лишь бы созрело то, что я сам себе уготовлю. Мой склад характера побуждает меня поднять черное знамя бунта, ведь это ты, Психимора, соткала все его складки, ты дважды, трижды окрасила его самой черной защитной жидкостью спрута. Я едва вступаю в жизнь, а уже благодаря тебе не верю ни в кого и ни во что. «Тот, кто не верит в Отца моего, не войдет в царствие небесное». Тот, кто не верит в мать свою, не войдет в царство земное. Любая вера кажется мне обманом, всякая власть — сущим бедствием, всякая нежность — расчетливостью. Самую чистосердечную дружбу, самые добрые чувства, самую глубокую нежность, которые встретятся мне в будущем, я заподозрю в неискренности, оттолкну, отвергну. Человек должен жить один. Любить — это значит отречься от себя. Ненавидеть — значит утвердить самого себя. Я существую, я живу, я нападаю, я разрушаю. Я мыслю — значит я противоречу. Всякая другая жизнь угрожает моей, ибо она поглощает часть кислорода, необходимого мне. Я действую лишь заодно с самим собой. Не имеет смысла даровать жизнь, если не даровать потом смерти — бог это прекрасно понял, ибо создал нас всех смертными. Без моего согласия мне дана была жизнь, и кончится она без моего согласия. Меня произвели на свет, а когда-нибудь отнимут мою жизнь. Мне предоставлен только промежуток между двумя этими пределами, который носит пышное наименование «судьба». Но самую-то эту судьбу подготовляют Психиморы, приводят нас к ней мошенническим способом: это мошенничество называется воспитанием. Я должен сказать «нет» всему этому их воспитанию, всему, что меня толкало вступить на путь, избранный не мною самим, а другими, — путь, который я ненавижу, ибо ненавижу своих поводырей. Я — это благо. Вы — это зло. Моральные принципы — это предрассудки большого калибра, вот и все. Будьте лицемерны, и вы достигнете успеха, займете почетное положение в обществе. Порывы сердца лишь жалкий рефлекс. Доблесть, подлинную, великую доблесть нельзя назвать силой, нельзя назвать гордостью. Нет слова, которое могло бы точно ее определить: она и то и другое, сочетание гордости, силы, стремления к одиночеству, которое влечет ее на вершину башни из слоновой кости (то есть на вершину моего тиса), и жажды помериться с кем-нибудь силами, укрепить свои мышцы. Могущество своего я. Подлинное могущество одинокого существа как противоположность могуществу двух (любовь) и могуществу троичности (бог, познаваемый в трех измерениях, или в трех ипостасях). Могущество, не нуждающееся во множественности, дабы стать чем-либо! Повторяю: могущество своего я. Подобно архангелу, попирать пятою змия.

Всех змей. Вы сами знаете, мне прекрасно знакомы эти извивающиеся твари, которыми кишит Кранэ. Змий-искуситель, как мне твердили в детстве, шипел, совращая нашу праматерь Еву. И прекрасная Ева — та же Психимора! Прекрасная Психимора, отравившая на веки веков все человечество. Но наша Психимора шипит лучше. Желтые водяные ужи, вы еще будете по ошибке попадаться в мои верши и корчиться там, словно от подавленного смеха. Змеи соблазнов, пусть вас будет тысячи: я предпочитаю иметь дело с вами. И вы, угри из мутных вод Омэ, и вы, розоватые земляные черви, выползающие из-под лопаты Барбеливьена, вы подобны мыслям, что копошатся в болотной тине нашего ума. Из всех пресмыкающихся в моей власти только одна змея — моя гадюка! Помнишь, Психимора, ту гадюку, которую ты, по-видимому, очень жалела, когда говорила: «Господь ниспослал Жану великую милость».

Эту гадюку, мою гадюку, я когда-то удушил насмерть, но она возрождается везде и всегда, я размахиваю ею и неизменно буду размахивать, как бы ты ее ни называла: ненавистью, стремлением досадить тебе, отчаянием или склонностью к самоистязанию! Я потрясаю этой гадюкой, твоей гадюкой, размахиваю ею, иду по жизни с этим трофеем, пугаю досужую публику, которая расступается, образуя вокруг меня пустоту. Благодарю тебя, дорогая матушка! Я тот, который идет, стиснув змею в кулаке.

КНИГА ВТОРАЯ

СМЕРТЬ ЛОШАДКИ

© Перевод Н. Жаркова

Избранное. Семья Резо - i_002.jpg
1

Нахлобучив берет на самый лоб, я вошел в кабинет. Фелисьен Ладур родной брат торговца кроличьими шкурками, ставшего чуть ли не магнатом кожевенной промышленности, — Фелисьен Ладур рассматривал в лупу образчик распятого Христа. Поднеся муляж вплотную к своему единственному глазу, он вглядывался в него с такой страстью, словно молился. Весь стол завален был точно такими же муляжами. Но поскольку деревянных крестов еще не успели сделать, вся эта группа Иисусов, ждущих поклонения, имела почему-то не слишком мученический, а скорее уж спортивный вид. Я ждал, что они вот-вот начнут дружно выполнять различные приемы шведской гимнастики. Но Фелисьен Ладур, начисто лишенный воображения, вполне довольствовался ролью многоопытного и солидного директора «Сантимы», процветающей фирмы по изготовлению предметов религиозного культа, с которой мсье Резо, мой отец, и барон де Сель дʼОзель, мой дядя, были связаны самыми благочестивыми интересами. В данный момент кривой, голосом куда более глубоким, чем его пустая глазная орбита, прикрытая моноклем из черной тафты, изрекал свои суждения насчет коммерческой ценности Иисусов.

— Испоганили! — ворчал он. — Взяли и испоганили! Да разве у этого бедняги страдальческий вид! А ноги… нет, вы только посмотрите на ноги! Разве такие ноги у распятых бывают? Это же балерина, а не Иисус Христос!

По другую сторону стола стоял начальник муляжного цеха, к его трагически поджатой нижней губе прилип окурок сигареты. Ладур спрятал лупу в карман, снова взял Иисуса, отодвинул подальше, приблизил к самому лицу, повернул влево, повернул вправо — сначала выпуклой, потом полой стороной, головой вниз, головой вверх, нахмурил левую бровь, затем нахмурил правую, нерешительно присвистнул, и вдруг его осенило:

— Нет и нет. Так дело де пойдет. Вот что! Давайте-ка пустим в серийное производство наш прежний номер пятьдесят три, только улучшенный. Хотите искупить вину, потрудитесь создать богоматерь нового образца. Сделайте мне такую богородицу, чтоб ее из рук рвали и в Лурде, и в Нотр-Дам-дю-Шен, и в Ла-Салет, и в Ченстохове… Словом, так сказать, промежуточный тип! Понятно?

Тут только Ладур заметил меня.

— Да это, оказывается, вы, Хватай-Глотай! — воскликнул он и махнул рукой начальнику цеха, уходи, мол. — Подойдите сюда. Почему вы стоите на самом сквозняке? Боитесь скомпрометировать себя? Моя фирма гордится тем…

Он вдруг запнулся, поскреб пятерней кадык, скривил губы, как бы желая проглотить слово, уже давно изгнанное из его лексикона, и уточнил, бросив в мою сторону пронзительный взгляд циклопа:

— С давних времен ваше семейство гордится тем… Короче, оно вложило в наше дело кое-какой капитал и получает недурные дивиденды. Так что входите свободно и снимите ваш берет.

Честное слово, Ладур, Фелисьен Ладур, брат сыромятника, вовсе не думал насмехаться. Он смеялся самым простодушным образом. Нет, право же, от месяца к месяцу — я заметил это еще во время редких появлений Ладура в коллеже — он становился все более дородным, все менее осторожным. Взять хотя бы то, как он мне сказал: «А, это вы!» — словно обращался к кому-нибудь из своих служащих, которого только накануне отпустил небрежным «до свидания». Называл он меня просто Хватай-Глотай, хотя подобная фамильярность разрешалась лишь членам нашего семейства и была запрещена всем посторонним, особенно же посторонним низкого происхождения. Неужели за последние три года мир так изменился, что какой-то Ладур смеет обращаться со мной запанибрата? Никому ни в «Хвалебном», ни у иезуитов не удалось меня обучить смирению, каковое мой отец считал вежливостью мелкоты… или же гордынею святых. Само собой разумеется, Ровуа — наш классный наставник — предостерегал нас против новых веяний века и провидел, что от сыновей не слишком богатых родителей потребуется принятие мужественных решений. Но изрекал он все эти истины ровным голоском, совсем таким же, каким читал нам вечерами по пятницам слащавые нравоучительные книжки. Между двумя зевками он сообщал нам об опасностях мира сего с такой же малой убежденностью, с какой вдалбливал в наши головы вечные истины Священного писания, и, откровенно говоря, с тем же успехом. Получалось, что опасности мира сего и адские муки — это одно и то же: скучающая литература, сомнительная действительность. Но во всяком случае, декорум был соблюден. «Сударь, — кричал Ровуа, обращаясь к болтунам или курильщику, потихоньку выпускавшему дым в рукав, — сударь, вы заработаете двойку по поведению… а ежели будете продолжать вести себя как идиот, то схватите и единицу». Суровы иезуиты, но умеют соблюдать вежливость! Поэтому я легче бы снес сухой учтивый тон, чем беспардонную развязность. Я открыл было рот, намереваясь преподнести две-три дерзости торгашу, в сущности славному малому, которого мсье Резо, вернее, его супруга весьма легкомысленно выбрали мне в опекуны, но тут же, повинуясь какому-то сложному чувству, подавил свою досаду. Ведь наглость — это, так сказать, мерило уважения. Неужели же наша семья пришла в упадок? Как ни неприятно было бы лично для меня это обстоятельство, для моих родителей оно еще неприятнее. Я испытывал досаду, но, как ни странно, и внутреннее удовлетворение и, не зная, что сказать, только улыбнулся в ответ, но внезапно моя улыбка превратилась в гримасу. Сквозь стеклянную перегородку, отделявшую кабинет Ладура от конторы, я заметил мою кузину Эдит, надо признаться ничуть не изменившуюся, — с обычным своим видом «гаммоиграющей» барышни она в данную минуту терзала клавиатуру «ундервуда».

45
{"b":"547154","o":1}