* * *
Помимо масштаба дарования, направленности убеждений и степени моральной безупречности, есть еще один литературный счет. Всегда уместно спросить: помог ли этот писатель хоть чем-нибудь другим писателям или в такого рода благотворительности замечен не был? То есть совсем попросту – ссудил ли он деньгами собрата в нужде, «пробил» ли в печать важную чужую рукопись, помог ли кому-то встать на крыло или, наоборот, потопил – как, к примеру сказать, вошедший в силу Иосиф Бродский погубил писательскую карьеру Василия Аксенова в Америке?
И времена, конечно, разные, и горизонт возможностей у каждого писателя тоже, конечно, разный. Но нам не позабыть, как Борис Пастернак взял на себя заботу о семьях убитых грузинских поэтов или как Корней Чуковский приютил опального Солженицына.
Это имена безусловные. Но поговорим и о более проблематичных фигурах. Скажем, о Константине Симонове – отнюдь не с тем, разумеется, чтобы его гадкое поведение в годы травли космополитов или его отступничество от Владимира Дудинцева уравновесить его же хлопотами о реабилитации товарищей, вышедших из заключения, и его же битвами за возвращение Ильфа и Петрова, за выход в свет булгаковского «Мастера» или «Сашки» никому тогда не известного Вячеслава Кондратьева.
Или вот совсем уж, в моих глазах, проблематичная фигура – Сергей Михалков[484]. О том, что он помог чьему-нибудь яркому таланту проявиться, я, правда, никогда не слышал; скорее наоборот, и лучше не упоминать это имя в кругу тех, кто любит Эдуарда Успенского, или тех, кто до сих пор наизусть твердит стихи покойного Олега Григорьева. Зато (и не смейтесь, пожалуйста, над этим жалким «зато») я слышал десятки рассказов о том, как он дал кому-то денег без отдачи, выхлопотал квартиру или прописку, устроил страдальца в правильную больницу (а позже, случалось, и на правильное кладбище).
Это, вы скажете, не обеляет. Верно, не обеляет. Но помнится.
И не надо, ради бога, говорить, что они тем самым откупались, что при тех возможностях, какие были у Михалкова или Симонова, каждый бы…
То-то и оно, что не каждый. И это тоже помнится.
И – чтобы в итоге этих пространных рассуждений развлечь вас клейкими листочками живой конкретики, два эпизода из собственной редакторской практики.
Рубеж 2000-х. Мы только что напечатали «Монументальную пропаганду» Войновича, и вот Владимир Николаевич зашел в редакцию за авторскими экземплярами и, естественно, за гонораром. Побывал в бухгалтерии и ко мне вернулся. «Слушайте, – говорит, – я сейчас вроде при деньгах, так что бог с ним с моим гонораром, прибавьте из него тем ребятам, что у вас в первый раз напечатались».
Мы тогда так и поступили, разбросали деньги Войновича сразу между несколькими авторами.
И вторая история. Еще 1990-е. Заходит ко мне Бахыт Кенжеев, в руках сверка его нового большого стихотворного цикла. «Слушай, – говорит он мне, – а нельзя ли мою подборку отложить на потом, а на ее место, прямо в номер поставить стихи Светы Кековой? Ты еще не читал? Ну, посмотри, тебе Оля Ермолаева[485] сейчас покажет. Стихи замечательные, ты сам увидишь».
Вроде бы мелочи. Но за 25 лет работы в «Знамени» я только их и могу вспомнить.
* * *
Дурные поступки дурных людей не изумляют, как не изумляют и добрые дела людей, достойных нашей благодарной памяти. Человек в своих действиях, в своем выборе между добром и злом последователен, не правда ли?
Но вот… Перечитываю автобиографические записи Шаламова, и меня как током бьет.
«В Москве, – вспоминает Варлам Тихонович, – есть человек, который является как бы дважды моей крестной матерью, Людмила Ивановна Скорино, рекомендовавшая когда-то самый первый мой рассказ „Три смерти доктора Аустино“ – в „Октябрь“ в 1936 в № 1 Панферову[486], Ильенкову[487] и Огневу[488] – и в 1957 году в „Знамени“ напечатавшая впервые мои стихи – „Стихи о Севере“».
Я Людмилу Ивановну, в 30-е работавшую в редакции «Октября», а в 1949-1976-м верой и правдой служившую заместительницей главного редактора в «Знамени», по правде говоря, совсем не помню. Да и людям постарше вспомнить о ней вроде бы нечего – во всяком случае, хорошего. Книги давно забыты, а статьи, названия которых иногда всплывают в комментариях к другим, более именитым авторам, вызывают только брезгливую гримасу: автоматчица партии, слуга преступного режима.
Всё так. Но Шаламова-то она напечатала первой! То ли угадала в никому не известном авторе великого писателя, то ли снизошла к участи человека, так настрадавшегося от власти, ей, Людмиле Ивановне, родной и близкой. И ведь колебалась, должно быть, прежде чем поддержать писателя со столь опасной (для нее самой опасной) репутацией, не могла не колебаться. Но – напечатала.
И вот я думаю – если ни на ком из живущих нельзя ставить крест, то вправе ли мы вгонять осиновый кол в могилы ушедших, если жили они, что уж говорить, неправедно, но однажды – может быть, всего однажды! – сделали что-то доброе?
Речь не об одной ведь Людмиле Ивановне. Речь о многих.
* * *
Меня обычно корят за невнимание к гаджетам, которые резко меняют жизнь сегодняшних стихотворцев. Согласен, и я даже готов рассказать об этих волшебных переменах особую байку.
Начало 2000-х, и мы с Татьяной Александровной Бек приглашаем на свой семинар Бахыта Кенжеева, который уже и тогда прилетал к нам из-за океана, но еще не так часто, как сегодня, и, соответственно, вызывал у пишущей братии ажиотажный интерес. Бахыт Шукурулаевич соглашается, но говорит, что придет на своих условиях.
Своих так своих, так даже интереснее, и вот в одной из литинститутских аудиторий сходятся сразу три поэтических семинара, а с ними и их руководители, и просто преподаватели, и даже ректор притулился за партой в дальнем углу. Лом, вот как это называется. Я представляю публике гостя, и он неспешно раскрывает ноутбук, на экране которого уже проступают стихотворные строки, а обок располагает пачку сигарет с зажигалкою и фляжку коньяка. С тем, естественно, чтобы тут же закурить и – ну, конечно – отхлебнуть. Студенты, особенно первокурсницы, так и взвизгнули от восторга, ректор, им был тогда Сергей Николаевич Есин, только руками развел, а один из педагогов даже к столу потянулся. Бахыт и ему дал, разумеется, испить глоточек, но малый, поскольку у него, Бахыта, впереди полтора часа напряженной работы.
И он действительно отработал как должно, поглядывая то на экран, то в зал. А последнее стихотворение закончил читать точь-в-точь тогда, когда истекли эти полтора часа и иссякли остатние капли во фляжке.
«Ну, ты и мастер», – восхитился я. Тут же, впрочем, полюбопытствовав, прошел ли бы у поэта такой номер в Штатах. «С коньяком – пожалуйста, – на полном серьезе ответил Бахыт. – А вот за сигарету тотчас же замели бы».
Теперь вам, надеюсь, понятно, с каким чувством я, закоренелый курильщик, вспоминаю эту историю спустя полтора года после того, как у нас отняли и эту, последнюю свободу – единственную, что выгодно отличала жизнь россиян от жизни американцев и европейцев.
* * *
Это, вообще-то, литинститутская традиция: звать на семинары поэтов, уже состоявшихся, которым есть чем себя представить. Дело не в стихах, которые можно где угодно прочитать или услышать. Дело – так, во всяком случае, я на это смотрел – в открывающейся студентам возможности приглядеться к разным моделям литературного (и человеческого) поведения, выбрать то, что к их собственным натурам ближе. Кто-то из приглашенных гостей пускался, помнится, в самохвальство, кто-то, наоборот, в самоумаление. Кто-то делился с юнцами и юницами самыми наболевшими переживаниями, а кто-то отчитает по книжке свой джентльменский набор – и будет с вас.