Фаина Георгиевна Раневская
Крымские каникулы: дневник юной актрисы
© ООО «Яуза-пресс», 2016
* * *
Иллюстрация художника Е. Шуваловой
От редакции
Крымские дневники Фаины Георгиевны Раневской были обнаружены случайно. Все началось с присоединения Крыма к России. Некий московский врач, попросивший нас не разглашать его имени, давно лелеял мечту о маленьком домике у моря. Мечта сбылась летом 2015 года, только вот продавец, унаследовавший дачу от дальней родственницы, устроил покупателю неприятный сюрприз – не освободил, как было оговорено, дачу от находившегося на ней старого хлама. «Я проклинал его на чем свет стоит, а теперь с ужасом думаю о том, что могло бы произойти, выполни он свои обязательства! – говорит покупатель. – Бесценные тетради могли оказаться на свалке!»
Тетради были обнаружены случайно. Врачи по природе своей любопытны и любят копаться в бумагах. Новый владелец знакомился с содержимым книжных шкафов, прежде чем от него избавиться. «Было такое чувство, что нельзя выбрасывать бумаги, не просмотрев их», – признается он. Интуиция не подвела: среди множества папок, журналов и газетных подшивок были обнаружены три толстые тетради, исписанные мелким, но разборчивым почерком. Подумав, что в его руки попали мемуары бывшего владельца дачи, умершего два года назад, новый владелец начал их читать и читал спокойно до тех пор, пока не наткнулся на фамилию Раневская…
Возможность ознакомления с мемуарами великой актрисы и их публикации была представлена нам при условии неразглашения имени нашего благодетеля (иначе человека, делающего такие подарки, и не назвать). «Я не хочу осложнений, – признался он. – Вдруг бывшие хозяева начнут со мной судиться за эти дневники, которые они сами бросили на даче. А то и до международного скандала может дойти. Но и не обнародовать дневников моей любимой актрисы я тоже не могу».
У нового владельца дачи и дневников есть мечта – дождаться открытия музея Раневской в Таганроге. Об этом много говорится, но воз и ныне там. «Я отдам тетради в музей, – говорит он. – И тогда уже можно будет открыть свое имя. Тогда я буду спокоен за дневники Раневской. У музея их никто не отберет».
Тетрадь первая
23 апреля 1918 года[1]. Евпатория В детстве было положено начинать дневник с объяснения, для чего он ведется. Все девочки писали одно и то же. Про прекрасного принца, которому они отдадут дневник в придачу к руке и сердцу. Я тоже писала такую чушь. Сейчас это кажется невероятным, но когда-то я всерьез мечтала о принце. Чтобы он приехал за мной в гимназию (непременно в гимназию, а не домой, чтобы все обзавидовались!) в высокой золотой карете цугом, чтобы форейтор трубил в рог, а грум объявил бы на всю Атаманскую, что к Фане Фельдман приехал принц. В своих глупых мечтах я заходила так далеко, что рисовала в воображении сцены моего кокетства. Все девочки толпятся у окон, любуясь каретой; воображала: Соня Абрамович от зависти падает в обморок, а я стою как ни в чем не бывало и думаю – выходить мне или нет? Это я-то, которую после спектакля приходится придерживать за фалды, чтобы я не выбегала кланяться вперед всех! Да я бы к этому принцу в окно выпрыгнула прежде, чем карета подъехала бы к входу, и переломала бы все кости! Хорошо, что принц так и не приехал.
Я хотела написать совсем о другом, но в голову полезла чушь, и рука послушно ее записала. Надо бы вырвать лист и начать писать заново, но рука не поднимается вырывать листы из такой хорошей глянцевой шестидесятикопеечной тетради. Я же себя знаю – за час изорву всю тетрадь. И зачеркивать тоже не хочется, пусть останется так. Леночка Фрейфельд, которая занималась со мной математикой, говорила, что в дневниках нельзя ничего зачеркивать. Дневник – это голос души. Леночкины уроки были единственными, которые мне нравились. Мы болтали обо всем, кроме математики. Было очень интересно разговаривать со взрослой девушкой. Семь лет разницы – это же бездна. А потом Леночка спохватывалась и шепотом, чтобы не слышала мама, диктовала мне, что я должна написать в тетради. Думаю, что мама все знала, но не вмешивалась. Она знала, что к математике у меня нет никаких способностей, и, в отличие от отца, понимала, что в дырявом кувшине вода не удержится. Но отец настаивал, чтобы я занималась. Леночку мама пригласила потому, что хотела дать возможность заработать бедной еврейской девушке. Мне вообще везет на людей с именем Елена. У меня до сих пор хранится картинка от шоколада Guerin-Boutron с портретом греческой принцессы Елены[2]. Мама восхищалась ее красотой и говорила: вот принцесса, которая вышла замуж по любви. Я когда-то удивлялась: а разве может быть иначе? Мама вздыхала и гладила меня по голове. Я понимала, что она хотела сказать этим вздохом. Мой отец из тех людей, которые вызывают уважение, но не любовь.
Тетрадь – две прекрасные тетради – мне подарила на Пасху Павла Леонтьевна[3], для того чтобы я записывала в них свои роли. Не списывала бы текст, а записывала мысли, которые меня посещают, чтобы ничего не упустить. Это очень правильный совет, Павла Леонтьевна не дает плохих советов. Пока думаешь о роли, в голове мысли так и роятся, но за пять минут до репетиции куда-то исчезают. Передавая мне подарок, Павла Леонтьевна сконфуженно улыбалась и говорила, что праздник есть праздник и что вероисповедование не препятствует тому, чтобы порадоваться вместе со всеми. Пасха в этом году выдалась нерадостная, да и Песах был не лучше. Времена нынче такие, что всем не до радости. Сейчас на смену большевикам пришли немцы и сердюки. Кто знает, чего от них ждать?
Когда я услышала про праздник и вероисповедование, со мной случилась истерика. Я хохотала как безумная. Павла Леонтьевна и Наталья Александровна, которую я никак не привыкну называть Татой[4], испугались. Тата пыталась дать мне воды, но я выбила кружку у нее из рук. Хорошо, что это была медная кружка, а не фарфоровая чашка. Мы «допиваем», как выражается Павла Леонтьевна, остатки роскошного чайного сервиза на дюжину персон, подаренного ей поклонниками ее таланта. Я говорю проще: добиваем, но пока еще осталось несколько чашек и блюдец вместе с чайником без крышки. Крышка – пустяк, ее спокойно можно заменить блюдцем.
Закончив смеяться по причине утраты сил, я отдышалась и рассказала, в чем дело. Когда я впервые в жизни собралась покинуть родительский дом, отец устроил скандал. Обычно он старался выражать свое негодование тихо, ведь на первом этаже нашего дома находилась контора, но на этот раз потерял самообладание и кричал с балкона мне вслед так, что слышала вся улица. Смысл его криков можно было передать двумя словами: «Убирайся, неблагодарная!» Но отец любил говорить красиво и даже в гневе следовал этой привычке. Среди множества фраз была и такая: «Забыв свой дом, ты станешь праздновать Песах с гоями!» Ее-то я и вспомнила. Слова отца оказались пророческими. Я даже получила на Пасху подарок от Павлы Леонтьевны. Стыжусь, что сама не подумала о том, что надо ей сделать подарок.
На пароходе, плывшем в Евпаторию, я встретила подругу детства Розочку Дворкович, которая теперь уже стала Гозман, и узнала от нее новости о своих. Толком Розочка ничего сказать не могла, потому что ее муж-дантист не входил в круг знакомых отца и они не бывали у нас дома. Но хотя бы я узнала, что родители с братом живы и, кажется, здоровы. Розочка не слышала, чтобы кто-то из наших был болен, а такие слухи разносятся мгновенно. Чужое горе вкуснее чужой радости. Несмотря на нашу ссору с отцом, я часто о нем вспоминаю. Мой отец очень упрям, и это упрямство часто идет ему во вред, как в делах, так и в жизни. О таких говорят, что он делает для себя то, что ему и десять врагов не смогли бы сделать. Если он вбил в свою голову, что актерство есть неприличное занятие для девушки из приличной семьи, то его невозможно переубедить. Интересно, что бы он сказал, узнав, что в нашей труппе есть графиня, дочь действительного статского советника? Я тоже упряма, и если у отца язык как молот, то мой словно бритва. Могу зарезать одним словом. Когда отец бил себя в грудь кулаком и кричал, что его знает вся губерния, а я собираюсь его опозорить, я сказала, что Коммисаржевскую[5] знает вся Россия, а Сару Бернар[6] – так весь мир. Сара Бернар пришлась очень кстати. О Коммисаржевской отец еще мог сказать, что гои могут сходить с ума как им вздумается и честному еврею нет до этого дела. Но про Сару Бернар этого не скажешь, она еврейка. Отец покраснел так густо, что я забеспокоилась, как бы с ним не случилось удара. Незадолго до того умер от удара наш дворник, кухаркин муж. Колол дрова, взмахнул топором и осел на землю. Я видела его лицо, оно было багровым.