К концу Средневековья изменяется характер судебного разбирательства. Пытка, неизвестная варварам (ибо она унижала достоинство свободного человека), была введена в связи с рецепцией римского права. В XVI в. ужесточается система наказаний, получает небывалое до того распространение практика изувечения преступника — казнь растягивали на ряд этапов. Зрелище живьем сжигаемых людей стало чем-то заурядным. Для жителей города и деревни это зрелище сделалось и обязательным и притягательным, своего рода праздником (206, с. 31–48).
Мистериальный театр существовал бок о бок с театром казней. В этом театре и сам казнимый выполнял отведенную ему роль: он фигурировал в качестве своего рода искупительной жертвы. Такой специалист по демонологии, как Яков 1, утверждал, что уничтожение ведьмы есть «спасительное жертвоприношение для потерпевшего» (224, с. 157). Кровная месть юридически была запрещена (хотя на деле по-прежнему существовала), но своего рода заменой ее была казнь преступника перед домом истца. Искусство (вспомним хотя бы гравюры Калло) фиксирует эту мрачную сторону социальной и духовной жизни с большой точностью и впечатляющей силой. Непременный компонент ландшафта, изображаемого художниками той поры, — виселица или пыточное колесо.
Театрализованные представления из жизни святых насыщаются сценами мученичества (107, с. 29 и след.). Зрелища смерти, пыток, казней не могли не оказывать воздействия на восприятие и психику жителей города и деревни. Но они отнюдь не были лишь зрителями кровавых расправ. Нередко они и сами принимали в них прямое участие. Период религиозных войн во Франции и Германии, в других странах богат уличными самосудами толпы над попавшими в ее руки врагами. Католики в этом отношении не отличались от протестантов. Мучительные убийства сопровождались надругательствами над трупами. Н. 3. Дэвис говорит о «ритуальной жестокости» толп конца Средневековья и начала Нового времени (102, с. 181).
Среди черт массовой психологии населения Западной Европы в XVI–XVII вв. нужно отметить высокую возбудимость — спутницу хронического недоедания большинства населения, — неспособность отличить естественное от сверхъестественного, неразвитость средств овладения природой и чувство человеческого бессилия перед стихиями. Господство устной культуры мощно способствовало умножению суеверий, слухов и неконтролируемых коллективных паник. Рисуемая современной историографией картина существенно отличается от той, в которой, согласно М. М. Бахтину, конститутивным элементом был карнавальный жизнеутверждающий смех, — в обстановке религиозных войн и социальных конфликтов, преследований ведьм и еретиков для смеховой культуры, вырвавшейся, по Бахтину, на уровень «большой» литературы в романе Рабле (63), во второй половине XVI и первой половине XVII в. оставалось немного места.
2.
Как показал Н. Элиас, с конца Средневековья шел процесс, который он называет цивилизационным и который выражался в существенной перестройке структуры человеческой личности и системы ее отношений с другими. Среди внешних его симптомов Элиас выделяет изменения права и бытовых привычек, происходившие в высших слоях общества и затем постепенно распространявшиеся на более широкие его круги. Таковы, в частности, застольные манеры. В посвященных им сочинениях, которые становятся особенно многочисленными с конца XV и XVI в., устанавливаются нормы поведения молодого человека «хорошего» происхождения. Эти предписания могут показаться, в свете современных стандартов благоприличия весьма примитивными и самоочевидными, но, нужно полагать, для того времени они являли собой некое новшество или по крайней мере социальную форму, которую еще требовалось утвердить в среде дворянства, группировавшегося при абсолютистском дворе. Поведение за столом, осуждаемое в этих трактатах — среди их авторов люди, подобные Эразму Роттердамскому, — квалифицируется как лишенное civilite, грубое, скотское, оно расценивается как признак мужика (agrestium, geburish, rusticite).
Это противопоставление «цивилизованности» (само понятие ее утверждается именно в XVII–XVIII вв.) — «крестьянской грубости» в высшей степени показательно. То, что на более ранней стадии развития европейского общества так или иначе было присуще представителям всех его слоев, отныне есть признак одних только простолюдинов, оставшихся в состоянии дикости. Они едят руками, вытирая их о полы одежды, тогда как благовоспитанный человек пользуется вилкой (недавним приобретением европейцев, а потому редкостью) и салфеткой; они едят из общей тарелки и не стесняются положить в нее кусок, от которого уже откусили, — цивилизованный же пользуется своей тарелкой; плебеи пьют суп из общей миски и вино из одной чаши или кубка, не утирая рта, плюют на стол, рыгают, сморкаются, не отворачиваясь от соседей, — ничего подобного благородный не делает или не должен делать (115, с. 118 и след.).
То, что существенно здесь подчеркнуть, заключается не в отсутствии хороших манер у простолюдинов и не в иллюстрации простоты и грубости их бытовых привычек — это очевидно, — а в более глубокой черте человеческой личности, которая при этом обнаруживается. В застольных манерах, как и во всех других формах социального поведения, можно выявить некую грань, отделяющую одного индивида от других, и эта грань оказывается исторически подвижной. В изучаемый период человек явно не отделял себя от окружающих его столь же четко, как в более позднее время, и еда и питье из общей посуды являлись для него чем-то само собой разумеющимся. Когда в аристократической части общества нормой стало пользование каждым участником трапезы отдельным прибором, то, как показывает Элиас, вызывалось это прежде всего соображениями престижа, уважения, которое окружающие обязаны выказывать наиболее знатному или благородному ее участнику; гигиенические же объяснения пришли позднее. В крестьянской среде простота и грубость привычек, связанных с едой, сохранились дольше, чем в иных группах общества.
То же самое можно обнаружить и в других бытовых нормах и навыках, например, в очень медленно шедшем процессе интимизации сна. Долгое время спали по два или несколько человек в одной постели, не говоря уже об одной комнате. Сексуальная жизнь на протяжении Средневековья еще не была окружена тою тайной, которая окутала ее в более позднее время, и, в частности, не была столь радикально устранена от взоров ребенка. Отправление естественных потребностей, в Новое время уходящее целиком за кулисы общественной жизни и замалчиваемое, в Средние века не было окружено такою же стеной стеснительности. В поучениях о добрых нравах XVI–XVIII вв. благородным юношам внушается мысль о том, что эти потребности нужно удовлетворять не на глазах других людей, но в среде простолюдинов подобные нормы не были в ходу (115, с. 174 и след.). Иллюстрацией могут служить хотя бы полотна Брейгеля. На картине «Крестьянская свадьба» видны несколько участников сельского праздника — мужчин, которые отходят к стене помочиться, и ни для них, ни для пляшущих тут же рядом пар в этом нет ничего неестественного или неприличного.
«Барьер стыдливости», окружающий «атомизированную» личность Нового времени, в тот период был не таков и проходил не там, где он проходит ныне, но когда он стал воздвигаться, то это цивилизационное движение коснулось прежде всего высшей части общества, постепенно распространяясь за ее пределы, и лишь в последнюю очередь затронуло деревенское население. В этих особенностях нравов XVI и XVII вв. можно видеть симптомы самосознания человека, который еще не настолько внутренне обособил себя от социального окружения, чтобы ощутить потребность укрыть определенные аспекты своего бытового поведения за «стеною аффектов» и чтобы эта потребность сделалась его неотъемлемой привычкой, автоматизмом.
Из этих примеров вытекают по меньшей мере два следствия. Во-первых, «цивилизационный процесс» (в интерпретации Элиаса), неравномерно охватывая общество и начинаясь «сверху», вел к дальнейшему обособлению аристократической его части от плебса и к усилению культурной противоположности между знатью и низами. Аристократия воплощала в себе культуру и просвещенность, достойные утонченного человека манеры и навыки поведения; простолюдины же, и прежде всего крестьяне, оказывались вообще как бы вне человеческого общества, и не случайно в упомянутых поучениях и трактатах о должном поведении по одну сторону оказываются мужики и животные (115, с. Ill и след., 117, 123, 125, 131). В высшей степени красноречивое уравнивание!