— Нравится? — спросил потерявший многословие Художник.
— Очень. Но в нем что-то не то. Зверь, но какой-то не такой. Очаровательный и… не страшный.
Художник хмыкнул и промолчал. Гости разглядывали картины и в каждом животном замечали что-то неуловимо ненастоящее. Иногда нарочитость проглядывала в самом облике зверя. Тигр с ласковой мордой, спящая в траве выдра, и на боках у нее маленькие ласты, свисающий с ветки боа имел грустные коровьи глаза, а гигантский муравьед был спереди и сзади совершенно одинаков.
Вместе с тем эти несообразности отнюдь не портили впечатления.
— Это что, фантазия? — Олле остановился возле картины, изображающей бегемота с раскрытой пастью: на резцах его красовались две золотые коронки.
— Необходимость. — Художник подравнял белоснежные манжеты. — Полагаю, пора объяснить. Вот вы, Нури, у вас хобби — механик-фаунист, так ведь? А скажите, каких животных вы делали?
— Почти всегда чешуйчатых чертей.
— А почему не бурундука или, скажем, зайца?
Нури задумался, пожал плечами.
— Не знаю. Как-то сделал щенка, он у меня пищал, когда наступишь на хвост, и уползал под стол. Потом больше не хотелось… Но чертей я наделал порядочно. Люди рассказывают, они до сих пор обитают в песках на Марсе.
— Еще вопрос. Представьте, что этот механический щенок лизал бы вам руку?
— Нет! — Нури передернулся. — Это было бы жутко и отвратительно.
— Отвратительно. Очень точное определение, — задумчиво сказал Художник. — Это как если бы ребенок играл с куклой, у которой настоящие живые глаза, в нейлоновых жилках кровь и которая чувствует боль. Нет! Игрушка должна быть игрушкой независимо от того, кто с ней играет, взрослый или ребенок. В этом смысле мои картины имеют сугубо утилитарную цель. Я ищу то единственное, что придает животному образ игрушки, не нарушая ощущения подлинности. Вообще, это область психологии, а я не силен в ней. Знаю только, что мои работы используют профессионалы механики-фаунисты, что люди с большей охотой приобретают зверей, сделанных по моим эскизам, нежели точные копии.
Нури словно взвешивал каждое слово Художника.
Этот синеглазый красавец, который так сокрушался по поводу запонок, кстати, Нури так и не понял, зачем надо было менять в манжетах великолепные александриты, был вдохновенным мастером, И если то, что они видели, называлось эскизами, то каковы же законченные работы?
Облик Художника, его исполненные непринужденного изящества движения странно гармонировали с удивительными картинами в темных рамах, создавая немного грустное ощущение когда-то виденной и забытой красоты. Интересно, как Олле воспринял этот совершенный жест — протянутую и потом раскрытую руку, в нее ткнулся носом конь, и было видно, что Художник принял это как подарок.
Нури покосился на руки Художника, и тот, уловив взгляд, поднял к лицу обе ладони, покрытые ороговевшими мозолями.
— Что вы, Нури! Я ведь надеюсь когда-нибудь стать вашим коллегой. Если буду достоин. И… разве можно допустить, чтобы кто-то работал за тебя. И этот дом, и все остальное я сделал сам.
— Простите, — вмешался в беседу Олле. — Что это? Почему вдруг голография?
Квадратная рама окаймляла объемное изображение поляны в закатном свете и темную стену леса, а над ней, над самыми верхушками деревьев, розовело что-то похожее на аэростат, но с короткими толстыми отростками.
— Это то, что я не успел зарисовать. Пришлось заснять… Это гракула, которую вы ищете. Она была здесь вчера. Выкатилась на поляну, имея форму диска. Были сумерки, и она стала накачиваться. Знаете, у нее в подошвах клапаны. Вытягивает ногу, набирает в нее воздух, а потом сжимает, как гармонь, и перегоняет воздух внутрь. Она лежала на спине и, работая двумя ногами, порядком накачала себя. Потом грызла хворост, и у нее в глубине, возле пупка, засветилось что-то похожее на гаснущие в костре угли. И она стала округляться. Пока я бегал за аппаратом, она раздулась и поднялась над лесом. Ветер унес ее от меня.
— Вот и все, — сказал Олле. — Тебе ясно?
— Вполне, — ответил Нури. — Если она способна нагревать в себе воздух и пользоваться законом Архимеда для передвижения, то уж принять вид матраца… И ежу понятно, что это я сам вынес ее из изолятора, когда пришел менять матрац.
Итог подвел Художник.
— Одно предсказание волхва сбылось, — сказал он. — Дело за вторым.
* * *
Этот дуб был не из тех, что вытягивались в пару лет, подгоняемые стимуляторами. Покрытый мхом, раскидистый, с толстым неровным стволом, он был естественно стар и громаден. Стоял дуб на отшибе от массива, возвышаясь над рощицей поддубков. У подножия его копошились полосатые поросята, и, угнездившись на нижней развилке, рассматривала их гракула.
Гром улегся неподалеку, положил голову на вытянутые лапы. Морда его выражала сознание выполненного долга и гармонии с окружающей действительностью. Олле, стоя на спине у коня, объезжал рощицу кругом, непрерывно щелкая затвором съемочного аппарата.
Нури возился с прибором связи. Сориентировав створки антенны на еле различаемую в невозможной дали иглу башни ИРП, он подозвал Олле.
— Рельеф позволяет использовать лазерную связь. Прямая видимость. Вызываю деда.
Метрах в трех от земли возникло туманное пятно и оформилось в привычный образ директора ИРП. Сатон сидел в кресле, видимый по пояс. В ИРП над столом директора спроецировалось такое же изображение стоящих рядом Олле и Нури.
Сатон поднял голову, дернул себя за бороду.
— Мы нашли ее, профессор, — сказал Нури.
— Я так и подумал. Как там она?
— Висит на дубе. Сменила расцветку. Сейчас она бледно-сиреневая по краям, а серединка — в незабудках по зеленому полю.
— Ага! И что вы собираетесь предпринять?
— Ничего. Вернемся домой.
— А она?
— Я полагаю, пусть висит, — сказал Олле. — Пусть катается диском, или бегает козой, или плавает моржом. В конце концов мы убедились, что она на Земле акклиматизировалась полностью. Ей здесь хорошо, и пусть живет.
— Говоришь, по зеленому полю незабудки. Странный вкус! — Сатон откинулся в кресле, открыл рот, полный белых зубов, захохотал и исчез.
* * *
Олле и Нури возвращались домой, в ИРП, но еще долго было слышно, как на дубе хрумкала желудями веселая гракула.
Светлячковая поляна
— От-то корова! — сказал восхищенный Олле.
Корова скосила на него огромный, с футбольный мяч, великолепный глаз, обрамленный заостренными ресницами, и жарко вздохнула. Животному было некогда. Животное ело.
— Наша скороспелка. — Сатон погладил корову по животу.
Возле директора Института Реставрации Природы толпились пахнущие одеколоном отпускные волхвы и цокали языками.
— Что вы видите спереди? — продолжал Сатон. — Вы видите степь, бывшую саванну, прилегающую к лесному массиву ИРП. Видите разнотравье, сеноуборочные автоматы и конвейер, подающий дробленую смесь кукурузы, древовидного пырея и кустарникового клевера. А также коровьи головы… Посмотрите, товарищи, налево.
Волхвы посмотрели. Лента конвейера с дробленой зеленью тянулась вдоль уходящего за горизонт навеса, под которым в прохладе стояли в ряд черно-белые коровы.
— Посмотрите, прошу вас, направо.
Та же бесконечная линия жующих рогатых голов, то же травяное раздолье.
— Что мы видим сзади? — Сатон и волхвы обошли корову. — Мы видим вымя диаметром полтора метра, видим присоски доильного аппарата и навозоуборочный конвейер. Еда и дойка идут непрерывно. От каждой коровы молоко, примерно триста литров в сутки, поступает в молокопровод и подается на завод. — Сатон махнул рукой куда-то в сторону. — Вот и все.
Огромные — от земли до рогов метра два — коровы мерно жевали, слышалось тяжелое хрумканье, дергались присоски, и журчало в трубах молоко. Вокруг шныряли, надеясь на случайную утечку, возбужденные коты.
Необозримая густо пахнущая шеренга рогатых колоссов — это зрелище потрясало воображение. Удивить привыкших ко всякой лесной живности волхвов что-нибудь да значило. Сатон был доволен произведенным впечатлением.