— Филип Филиппович Вигель был довольно крупным правительственным чиновником николаевской России. Одно время он был даже бессарабским генерал-губернатором, а потом стал тайным советником и директором департамента иностранных вероисповеданий. Но нас с вами интересует не последний период его карьеры, а самый начальный. В своих записках Вигель рассказывает о том, как в 1816 году он вновь попал в офицерскую среду, которая была хорошо ему знакома тремя годами раньше. Так вот, он был прямо-таки потрясен происшедшей переменой. Надо сказать, что этот Вигель был человеком весьма умеренных, даже реакционных взглядов. Поэтому замеченные им перемены показались ему крайне неприятными.
— Вот как?
— Да… Но тем убедительнее, тем интереснее для нас с вами его свидетельство. Послушайте!
Полистав книгу и найдя нужное место, Холмс прочел:
— «Трудно мне изобразить, каким неприятным образом был я изумлен, оглушен новым, непонятным сперва для меня языком, которым все вокруг заговорило. Молодость всегда легковерна и великодушна и первая вспыхнула от прикосновения электрического слова. Довольно скромно позволял я себе входить в суждения с молодыми воинами: куда там! Названия запоздалого, старовера, гасильника так и посыпались на меня, и, никем не поддержанный, я умолк».
— Что это за странное слово: гасильник? — удивился Уотсон. — Что оно значит?
— Гасильник, — объяснил Холмс, — это такой колпачок, который надевался на свечу, чтобы, когда нужно, погасить ее. Но в те времена словечко это приобрело другой, переносный смысл: гасильник — это значило враг света, враг просвещения, враг свободы.
— Интересно, — сказал Уотсон. — Очень интересно!.. Однако вернемся к этому вашему Вигелю. Заметьте, он ведь ни слова не говорит о том, что отмеченная им перемена произошла именно там, в Париже.
— Он говорит о том, что перемена произошла за те самые три года, которые Чацкий провел за границей. Впрочем, если вас не убедили записки Вигеля, я сейчас вам прочту отрывок из другого, еще более любопытного документа. Это донос, написанный человеком, состоявшим на секретной службе в полиции. Подлинный архивный документ.
— Донос? — удивился Уотсон. — А на кого донос?
— А вот на тех самых русских офицеров, которые, как выражается автор доноса, заразились либеральными, революционными идеями.
Щелкнув крышкой бюро, Холмс достал ветхий старинный манускрипт, осторожно развернул его и прочел:
— «В Петербурге сейчас все занимаются политикою, говорят чрезвычайно смело, рассуждают о Конституции, о образе правления, свойственном для России, о особах царской фамилии и тому подобное. Этого прежде вовсе не бывало. Откуда взялось это, что молодые люди, которые прежде не помышляли о политике, вдруг сделались демагогами? Я видел ясно, что посещение Франции Русскою Армиею и прокламации союзных противу Франции держав, исполненные обещаниями возвратить народам свободу, дать Конституцию, произвели сей переворот в умах».
— Я вас понял, — сказал Уотсон. — Вы хотите сказать, что такой переворот произошел тогда и в уме Чацкого?
— Совершенно верно. Именно вследствие этого нравственного, душевного и идейного переворота Чацкий, как я уже говорил, собственно, и стал тем Чацким, каким мы его знаем: одним из самых блестящих людей своего времени.
— А он действительно был одним из самых блестящих людей своего времени?
— Еще бы! Недаром ведь сам Герцен сказал про него: «Чацкий — это будущий декабрист»… По вашему лицу, Уотсон, я вижу, что вы понятия не имели об этих словах Герцена?
— Видите ли, я…
— Может быть, вы даже не читали знаменитую статью Гончарова «Мильон терзаний»?
— Я… — растерянно пытался оправдаться Уотсон.
— Ни слова более, Уотсон! — оборвал его Холмс. — Это не столько ваше, сколько мое упущение. Сегодня же я составлю для вас список самых знаменитых критических отзывов о комедии Грибоедова «Горе от ума». А вы, пожалуйста, ознакомьтесь с ними. И не как-нибудь там по верхам, а вдумчиво, внимательно, серьезно.
— А зачем это мне? — испуганно спросил Уотсон.
— Затем, — безапелляционно объявил Холмс, — что интеллигентный человек должен сперва добросовестно изучить самые разные точки зрения об интересующем его предмете и лишь потом составить свое собственное суждение о нем.
Путешествие четырнадцатое,
В котором Чацкий находит единомышленников
— И зачем только я вас послушался! — в отчаянии воскликнул Уотсон, снимая очки и устало потирая покрасневшие, воспаленные глаза.
— Что, трудно дается литературная наука? — усмехнулся Холмс.
— Да нет, не в этом дело. Труда я не боюсь. Был бы толк… Впрочем, какой-то смысл в этих занятиях, на которые вы меня подбили, безусловно, есть. Теперь я окончательно убедился: чем меньше знаешь, тем лучше.
— Вот те на! — развел руками Холмс. — Чего-чего, но такого странного вывода я, признаться, не ожидал.
— А ведь это сущая правда. До того как вы посоветовали мне читать критиков и дали этот вот список, будь он неладен, я еще с грехом пополам понимал смысл грибоедовской комедии. А теперь… — Уотсон безнадежно махнул рукой.
— Ах, так это, значит, мой список сбил вас с толку? — саркастически произнес Холмс.
— Пушкин… Гоголь… Белинский… Добролюбов, — продолжал Уотсон. — Какие имена! Какие мощные авторитеты! Нет, Холмс, уж лучше бы я обходился своим собственным скудным умишком. Но вы внушили мне, что сперва надо во что бы то ни стало прочесть всю критическую литературу, узнать все существующие точки зрения, а уж только потом свое собственное мнение составить. И вот вам результат…
— Да чем он плох, этот результат?!
— Тем, что раньше у меня хоть какое-то мнение было. А теперь… — Уотсон снова махнул рукой.
— Я думал, да и вы тоже мне это твердили, — продолжал он, — что Чацкий — один из самых блестящих людей своего времени. Светлый ум… Человек редкого душевного благородства… Да что долго говорить: будущий декабрист, этим все сказано.
— Ну-ну? И что же? — подбодрил его Холмс.
— А вот послушайте, что они все про него пишут! Я нарочно все их высказывания про Чацкого на отдельный листок выписал!
Уотсон развернул сложенный вчетверо блокнотный листок, водрузил на нос очки и прочел:
— «Чацкий совсем не умный человек…» Знаете, кто это сказал?
— Знаю, — кивнул Холмс. — Пушкин. Однако запомните, Уотсон, никогда не следует обрывать цитату на середине.
— Пожалуйста, — обиделся Уотсон. — Могу и целиком процитировать. «В комедии „Горе от ума“ кто умное действующее лицо? Ответ: Грибоедов. А знаешь ли ты…». — Уотсон пояснил: — Это он Бестужеву пишет. — И продолжал читать. — «А знаешь ли ты, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком — именно с Грибоедовым — и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями. Все, что он говорит, очень удачно. Но кому он говорит все это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно. Первый признак умного человека — с первого взгляда знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед репетиловыми».
Дочитав цитату до конца, Уотсон торжествующе поглядел на Холмса.
— И эта мысль Пушкина поставила вас в тупик? — спросил Холмс.
— Ах, дорогой мой Холмс! — горестно воскликнул Уотсон. — Если бы только один Пушкин так думал!.. Сейчас я вам еще почитаю, послушайте!
И, снова водрузив на нос очки, он прочел:
— «Такое скопище уродов общества должно было вызвать отпор ему в другую крайность, которая обнаружилась в Чацком. В досаде и в справедливом негодовании противу их всех Чацкий переходит также в излишество, не замечая, что через этот невоздержанный язык свой он делается сам нестерпим и даже смешон». Каково? — негодующе воззрился он на Холмса. — Смешон! Это про Чацкого! И знаете, кто это написал?