А эманом тянуло, ласкало спину, гладило кожу…
– Я соберу второй Великий поход, чтобы… – Ырхыз запнулся, крутанулся на каблуках и, вперившись взглядом в черно-белый символ над роскошным саркофагом, закончил: – Чтобы донести истинную веру Его и милость до тех, кто покорен ересям и неверию.
Вайхе вскинул руки, останавливая, заговорил торопливым шепотом, убеждая, что война и вера – суть вещи разные.
Не интересно. И Элья сделала шаг к черному пятну, скрытому испорченной ширмой. И еще один шаг. И еще. Она дошла и даже заглянула в слепую темноту, вдохнула сыроватый, рыбный запах, подумала, что если наклониться, то…
– Ты куда? – сердитый окрик, рука на плече, и тут же требовательное: – Вайхе, а там что?
– Священные подземелья, – сухо ответил хан-харус, перекидывая фонарь в другую руку. – Не прибранные людьми.
– Идем, – Ырхыз, согнувшись, нырнул в коридор. – Я хочу посмотреть.
– Это не…
Темно, узко, стены не желают принимать людей, ставят подножки, толкаются острыми уступами. Впереди, стукнувшись о низкую притолоку, выругался Ырхыз. Остановился, потребовав:
– Элья, лампу! Ты чувствуешь?
Чувствует. И не только знакомый зуд в лопатках, но даже пульсацию тегинова шрама, который наверняка чешется под отросшими волосами. Точно, вот и рука в перстнях потянулась, сгребла соломенные пряди в охапку, дернула, а потом растрепала со злостью.
– Мой тегин, – прежним, ласковым тоном заговорил Вайхе. – Тут дальше не пройдешь, десять шагов и тупик. Ходы есть, но в них разве что кошка протиснется. Или железный демон Сыг.
Или эман. Сладкий-сладкий, знакомый смутно, чистый, какому здесь, внизу, попросту неоткуда взяться.
– Это ведь не единственный коридор? – спросил Ырхыз, выбравшись в залу. – Отвечай. И не вздумай запираться.
Вайхе не вздумал. Вайхе ответил и про этот коридор, и про многие иные, и про то, что не след людям беспокоить хозяев подземных, что нужно довольствоваться малым, а в знаниях великих и великие печали.
Врал хитрый человек. Быть того не может, чтобы харусы довольствовались малым, чтобы не попытались сунуть любопытные носы в темноту, и перенести ее на карты сплетением линий и тайных знаков. Иначе откуда Вайхе знать, что коридор тупиком заканчивается?
Ырхыз пришел к такому же выводу.
– Завтра, – сказал он, – я вернусь и ты покажешь мне те подземелья. А теперь пошли отсюда, я наверх хочу.
Поднимались быстро, уже не задерживаясь на то, чтобы рассмотреть, узнать, почтить память. И только в самом последнем из залов – высокий потолок и длинный желоб с черной лентой ручья – остановились.
– Смотри, – Ырхыз взял фонарь, поднял высоко над головой, высвечивая и темные стены, пока еще неровные, и кривоватый, в каменной крошке пол, и мраморный куб в центре. – Элы, смотри хорошенько, когда-нибудь здесь лягу и я.
Он радуется? Чему? Тому, что когда-нибудь умрет и упокоится в саркофаге? Сомнительная честь.
– Нет, – он уловил сомнения. – Ты не понимаешь, Элы. Я буду как он, как Ылаш.
Символом. Он хочет стать символом. И он достаточно упрям, достаточно безумен, чтобы задуманное получилось.
– Верю, что так оно и будет, – тихо сказал Вайхе, забирая лампу. – И верю, что не скоро.
И пройденный путь, и предстоящий терялись во тьме.
Желтым пятном качался фонарь в руке хан-харуса, хрустела каменная крошка, шептала где-то рядом вода. Все спокойно.
Но в спину тянет эманом, которому неоткуда взяться в человечьих подземельях. А тем более линг-эману того, кто давным-давно убит на дуэли.
И вопреки всему найденный коридор пах именно Каваардом.
Бельт
Учить можно по-разному.
Морхай из рода Сундаев при выборе плети.
…правильность проведения лабораторного опыта подразумевает соблюдение установлений, направленных на исключение любых иных влияний на объект, помимо исследуемого…
«Эксперимент и его постановка», Хан-кам Кырым-шад.
В углу камеры возникла лужа. Утром еще не было, а к полудню – пожалуйста, разлилось желтое озерцо дождевой воды пополам с мочою, развонялось. Рядом, скукожившись и наклоняясь низко-низко, сидел Кукуй. Совал в лужу пальцы, разгонял рябь и ловил мутным глазом отражение. А еще там же, в луже, расплывчатым пятном бликовало окно, исполосованное решетками. Кукуй любил подпрыгнуть, ухватиться покрепче за прутья и колотить ногами по грубой каменной стене.
– Ку-у-ушечка, – он разгреб рукой короткие патлы, выловил жирную блоху и кинул ее в вонючее море.
– И в этом весь человек, – заметил Хрызня, переворачиваясь на другой бок. – В грязи родится, в грязи век влачит, в грязи и подохнет. А потому сие есть ни что иное, как вышняя воля.
Хрызня громко пустил газы и продолжил:
– Чистота противоестественна, ибо вестимо, что, избавляясь от присущего природе своей, человек идет против воли Всевидящего.
– Жрать. Жрать! – Гулба очнулся от дремоты, перевернулся на брюхо и затряс лобастой головой. Заныл: – Жра-а-ать!
– Н-на, – огроменный Нардай сунул ему в руки пук соломы и замер, глядя, как безумец сосредоточенно запихивает его в рот.
Главное, чтобы лакать из лужи не полез, с него ведь станется.
А Гулба жевал, пускал слюну, ухал да умудрялся повторять:
– Жра-а-ать дай!
Но лужу вроде бы не замечал.
– Достаточно бросить взгляд на мытого, чтобы понять – пытается он скрыть свои грехи, стереть их мочалом…
Новый пук соломы. Гулбина тяжелая голова завалилась на левое плечо – худая шея не держит прямо.
– …упрятать смрад истинных злодеяний под лживыми ароматами.
Хлюпнули ладони по луже, загоготал Кукуй.
Тише всех себя вел Нардай, хоть и выглядел самым опасным: высок, широкоплеч, тяжел в кости и грузен плотью. И ладно бы мягкая, сальная, каковая через год-другой поиссохла бы, втянувшись морщинами, как у Хрызня. Нет, его шкура бугрилась мышцами и пестрела боевыми шрамами. Хорошо, что ныне Нардай тих да ласков.
– Вот она, настоящая некротика, а вовсе не благородный копрус. О том и говорил мне мушиный хозяин.
Камера была не велика: четыре стены по шесть шагов – старая кладка, щербатый кирпич в прослойках серого раствора. Щурилось под самым потолком еще одно окошко, но до него так просто не допрыгнуть. В пасмурный день света здесь не доставало даже на то, чтобы рассмотреть пятна гнилых подстилок и нескольких безумцев на них.
– Ибо рождается из той некротики самое страшное и печальное для человека.
Хрызня мнит себя мудрецом и проповедует истины, каковые нашептывает ему мушиный хозяин. Вдобавок Хрызня срёт под себя и прячет дерьмо в солому, а как потеплело – еще и мазаться стал, чтобы быть ближе к истине. Воняло от него. А прочие, хоть и безумцы, стороной обходили Хрызнев угол. Кроме Нардая, которому, казалось, было все равно.
– Под костью, в голове, вызревают особые черви. – Хрызня поскреб голый, в коричневой коросте, зад.
Кукуй сжался, втянул голову, ибо была у Хрызни дурная привычка швыряться в соседей всяческой дрянью.
– Черви-черви, они в книгах лживых живут, через буквы и глаза в голову залазят и поселяются там. Плодятся, – добавил Хрызня, мелко кивая. – Вон, у тебя живут.
– Ку-кушечка, ку-ку! – радостно шлепал по луже Кукуй, гулькал и булькал. Этот блажень – обыкновенный, неинтересный, но вполне спокойный и где-то даже послушный.
– Мне мушиный хозяин сказал. Он точно знает.
Гулба срыгнул вязкой, желтоватой слюной, которую тут же пальцами подгреб и вернул в рот. Зачавкал. Ему все равно, чем брюхо набивать, жрет и жрет, жует, давится, а потом, забившись в угол, блюет до изнеможения, падает, засыпает тотчас и снова просыпается с одним воплем:
– Жрать!
И так – каждый день.
Вот они, Кукуй, Хрызня, Гулба и Нардай, подопечные Бельта Нобелева, бывшего десятника и дезертира, а ныне – уважаемого смотрителя приимного дома в ханмате Сурдж.