Рустем Сабиров
Веретено
© Татарское книжное издательство, 2016
© Сабиров Р. Р., 2016
Из книги «Гравёр»
Гравёр
…Когда-нибудь всё же найти и прочесть,
Всю горькую жизнь свою скомкав,
Собрать воедино сумбурную взвесь
Развеянных в небе осколков.
Персиваль Ллойд Вернон
У него никогда не было родителей. То есть были, конечно, те, кто причастны к его рождению, но ежели от матери и остался какой-то радужный, мягкий контур или дуновение, то отец был вовсе неразличим в беспросветной толще времени. Его выходили и вырастили две незамужние тётки. Агата, худощавая и плоская с бледным, испещрённым родинками лицом, и Марта, круглоглазая краснолицая толстуха с визгливым голосом и гусиной походкой. Пожалуй, они любили его, но ждали и требовали за свою любовь и попечение такой неистовой и всечасной благодарности, что любовь эта превращалась в несносное ярмо.
Когда ему исполнилось четырнадцать лет, сёстры решили, что он уже вполне готов к самостоятельной жизни. Поначалу он прислуживал торговцу сладостями. Однако на третий день тот за опоздание влепил ему затрещину, от которой он едва не оглох, а ещё через день избил палкой до крови и синяков.
Он был чёрен, тощ, низкоросл, но жилист, силён и строптив. С годами угрюмая покорность сменялась дерзостью и ожесточением.
Как-то соседка пристроила его помощником к своему мужу, плотнику. Дядюшка Бенедикт был незлобив, словоохотлив и жалостлив. Ему приглянулся проворный, сметливый и неприхотливый ученик. Он даже начал было приплачивать ему втайне от других. Тайна, однако, просуществовала недолго, и вскорости к нему подошёл старший из подмастерьев по кличке Макрель, рыжий, рябой парень со стоячими болотными глазами, и коротко потребовал делёжки, уверенно выставив заскорузлую четырёхпалую ладонь. Он отказался, а когда Макрель затеял драку, в кровь расквасил ему лицо и сломал челюсть на глазах у его свиты. Тогда его, щуплого, но остервенелого волчонка, никто тронуть не посмел, но на другой день кто-то толчком в спину сбросил его со стропил. Высота была изрядной, но он отделался сравнительно легко: сломал щиколотку и изуродовал лицо, упав ничком на щебёнку. Он чудом не лишился глаза, до кости содрав мясо на левой щеке под нижним веком.
Месяц заживала нога, месяц сидел он дома почти впроголодь, осыпаемый попрёками и проклятьями. За этот месяц твёрдо уяснил: он оставит этот дом – скоро и без сожаления.
Вероятно, в какой-то момент сёстры это поняли и внутренне встревожились. Кормёжка стала чуть обильней. Они даже упомянули его мать, причём не драной вертихвосткой, как ранее, а назвали по имени – Агнесса. Сказали, что была она прачкой, а померла оттого, что застудила почки, полоща бельё в ледяной воде.
Однажды тётушка Агата привела в дом старика. Был он худощав и прям, как палка, да и голова его, седая, носатая, напоминала костяной набалдашник трости. Он оглядел его с ног до головы мгновенным пронизывающим взглядом. Узкий бескровный рот его насмешливо скривился.
– Ну. И что умеет этот зверёныш?
– Да пока мало что, – притворно вздохнула тётушка Агата. – Но даст бог, что и получится.
– Вот когда Бог даст, тогда и поговорим, – а я, матушка, не Бог, а маленький человек, причём занятой, чтоб вы себе знали.
– А он, – тётушка Марта вдруг глянула на него с едва скрытым раздражением, – а он умеет… Вот, к примеру, может запросто начертить прямую линию! Представляете?! Вот взять и начертить. Будто по линейке, не отличишь… Да не стой же, чёртов хорёк, как вкопанный, покажи дяде Норману, как ты это умеешь!
– Вы ведь не полагаете, почтенная госпожа Марта, что бойко выводить прямые линии достаточно для того, чтобы стать гравёром? – старик Норман затрясся от беззвучного, сипловатого смеха.
– Нет, но…
– И что гравёром может стать тот, из которого не вышел ни плотник, ни кондитер, ни шарманщик, ни даже уличный шалопай?
– Я, господин Норман, полагаю…
– Оторвать меня от дела, чтобы показать угрюмого бездельника с подбитым глазом, только потому, что этот зверёныш кем-то вам приходится! Знаете, при всём моём к вам расположении… Ишь уставился, бесовская порода! Злобы-то сколько!
На самом деле не испытывал он к старику Норману никакой злобы. Не испытывал ничего, кроме безумной, заполонившей прочий мир надежды непонятно на что. Короткое, рубленное слово «Гравёр» уже вовсю рокотало в нём, как бравурный марш. Краткий и звонкий, как удар резца, путь к избавлению.
– Я смогу! – выкрикнул он к всеобщему удивлению.
Он выкрикнул это так, что стоявшая за спиной тётушка Агата испуганно ойкнула и прикрыла рот сухой ладошкой.
И тогда господин Норман вытащил из кожаной сумки завёрнутую в холстину вощёную дощечку и, криво усмехаясь, вывел коротким, молниеносным росчерком заострённой бронзовой палочкой два слова: «DEI GRATIA»[1]. Вывел прихотливо, со спиралевидными завитушками.
– А вот теперь, любезный лоботряс, сделай точно так же. Ну хотя бы примерно. Если ты и этого не сможешь, то тебе придётся заплатить мне за потерянное время и испорченный аппетит. В это время я как раз ужинаю и пью свой аперитив. Ну так как, начертатель прямых линий?
Говорил он злым скрипучим голосом, но в презрительно сузившихся глазах тускло посверкивали искорки смеха.
– Я смогу, господин Норман, – повторил он, насупившись.
– И сколько тебе понадобится для этого? День? Неделя?
– Я, господин Норман, сделаю это сейчас. Прямо сейчас!
И тогда он, не ощущая ничего, кроме злобной решимости, едва ли не вырвав из рук у старика Нормана палочку, склонился над дощечкой, то ли как над возлюбленным дитём, то ли как над исчадием ада. «Будь что будет!» – орал его воспалённый мозг, его взмокшие пальцы, орало всё его нутро…
Надпись он вывел, пожалуй, так же быстро, как и мастер, однако тотчас закрыл глаза, дабы не видеть очевидного уродства начертанного. Тётушка Агата стояла за его спиной и шумно дышала ему в ухо.
Старик Норман, как и следовало ожидать, глумливо расхохотался. Оборотной стороной палочки, сплющенной в лопатку, смазал написанное, бросил всё это в сумку и, не прощаясь, двинулся к двери.
Удар был слишком тяжек и безжалостен, чтобы проливать слёзы. Рушился мир, который так и не успел родиться, и разрушил его, походя, старик в грубом стёганом плаще. И он всё шагал, этот окаянный старик, громыхал каблуками и буковой тростью, словно вколачивая в крышку последние, безжалостные гвозди…
– Чтоб ты сдох, старый дундук, – громко выдохнул он к смертельному ужасу обеих тёток.
Старик Норман остановился у порога, повернулся и, смерив его брезгливо-непонимающим взглядом, произнёс:
– Как?! Ты ещё здесь, чёртов молокосос? Нет, вы полюбуйтесь: я должен стоять, терять своё драгоценное время и ждать, пока этот угрюмый бездельник соберёт свои манатки?
– Мне… Мне идти с вами? – шёпотом выдохнул он, и ему показалось, он оглох от собственного шёпота.
– Да, поганец, да! – заорал старик так, что тётка Марта трижды перекрестилась. – И не задавай мне более вопросов, пока я не проломил твою волчью башку.
Отошедшие от столбняка тётушки принялись с ликующим визгом собирать его вещи, надарив на радостях всяческого чужого и в основном никуда не пригодного барахла.
* * *
Старик Норман жил в большом доме, возле скобяной лавки. Жил с дочерью Присциллой, двадцатилетней вдовой, и огромной лохматой собакой Каппой. Зять старика Нормана отправился на заработки в Гвиану, однако на обратном пути помер от малярии. Другие говорят, был ограблен и зарезан в Роттердамском борделе. Каппа же была подобрана на свалке умирающим щенком с перебитой задней лапой. Щенок, однако, быстро поправился и вырос в гигантскую образину, тихо обожавшую хозяина и равно не доверявшая никому более.