Лет двадцать назад я попал в Мюнхен во время так называемого Октоберфеста. И меня вечером повели в одну из пивных, которые главное место этих народных развлечений.
Действительно, ничего подобного я нигде не видел. Пивные — десять сооружений, каждое из которых примерно такой же величины, как крытый зал наших Лужников. За множеством больших столов — каждый персон на двадцать — сидело, как мне сказали, только в одном зале шесть тысяч человек. Найти место было нелегко, зал был битком набит. Похоже было, что сюда приходили большими компаниями. В центре возвышался помост — там, пока мы пили свое пиво, выступал какой-то певец.
Пивная поразила меня не только величиной, но и публикой. Такого я в Германии не видел. Я до этого не раз бывал в этой стране и знал, что немцы пьют гораздо меньше, чем мы, — во всяком случае крепких напитков. У нас же бытовало ложное представление, которым мы обязаны Ремарку. Герои его частенько заказывают «двойной коньяк», «большой кальвадос». Но все становится на свои места, когда узнаешь, что обычная порция в Германии — двадцать грамм, на рюмку нанесена соответствующая риска, «двойной коньяк», «большой кальвадос» — это всего-навсего сорок грамм, а у нас ведь отсчет начинается со ста. Так что в немецких кабаках, забегаловках, ресторанах я пьяных — в наших измерениях — не встречал.
В мюнхенской же пивной очень многие посетители были в стельку. Одни, обнявшись и раскачиваясь, подпевали певцу. Другие, взобравшись на стол, то ли водили хоровод, то ли пытались танцевать. Третьи что-то горячо обсуждали или выясняли отношения (если перевести на знакомые нам нравы, — по колодке: «Ты меня уважаешь?»).
Но во всем этом пьяном угаре — как самозабвенно пели, с каким пылом танцевали, вернее, топтались на столах — почудилась мне жажда какого-то объединения, поднимающая жизнь над обыденностью повседневного обывательского существования.
И я вдруг ясно представил себе, как это было тогда, в ноябре двадцать третьего года: тот же пьяный угар, та же жажда объединения, только вместо певца на помосте стоял человек с усиками, который в своей гипнотической, кликушеской речи предлагал им опьяняющую идею такого объединения.
Это все были утопии
Утопические проекты у нас всегда кружили головы, воспринимались с большим энтузиазмом, нам постоянно сулили какое-нибудь чудо, которое совершенно изменит жизнь, — почти по Маяковскому, «вот только с этой рифмой развяжись, и вбежишь по строчке в изумительную жизнь». То это была соя, которую, как потом при Хрущеве кукурузу, надо выращивать повсюду, то кролики, которых должны разводить и горожане, — таким способом страну должны были завалить продуктами.
Когда строили Днепрогэс (я с родителями жил тогда в Запорожье), жителям внушали, что как только будет построена гидростанция, все будет электрифицировано: быт, производство, транспорт, поскольку электричества будет хоть залейся и оно станет даровым.
Когда же плотину соорудили, в летние месяцы время от времени стали вырубать в городе электричество — то ли не учли, что летом Днепр мелеет, то ли слишком много заводов построили.
Помню, когда возводили фабрику-кухню, расписывали, как облегчится домашний труд женщин, им не надо будет готовить еду, новые же дома вообще можно строить без кухонь. Года через два фабрика-кухня в нашем городе превратилась в заурядную замызганную столовку.
Снова и снова жизнь убеждала, что чудеса случаются только в сказках, но это не очень-то остужало разгоряченных утопическими проектами энтузиастов.
В начале шестидесятых в «Литературке» была напечатана большая статья, в которой популярный тогда очеркист писал о просчетах, допущенных при строительстве новых микрорайонов. Особенно горячо он ратовал за то, чтобы в каждом доме был запланирован уютный «красный уголок». Он был уверен, что это сильно облегчит и украсит жизнь новоселов. Ведь им, беднягам, приходится через весь город тащится к своим старым друзьям. А между тем в том же доме живут такие же прекрасные советские люди, с которыми можно с не меньшим удовольствием проводить время. Но как, где с ними познакомиться?
А вот если в доме будет «красный уголок», жители нового микрорайона смогут подружиться со своими соседями и им не надо будет тратить время и силы для поездок в другие районы к старым друзьям.
Все это было написано на полном серьезе, с большим запалом…
Меняются лишь знаки
Культпоходы — наша давняя традиция. Я был в третьем или четвертом классе, когда нас повели слушать оперу Гулака-Артемовского «Запорожец за Дунаем» (в свое время дуэт Одарки и Карася из этой оперы был одним из любимых номеров нашего радио).
Спектакль этот кончался удивительной сценой — несмотря на совсем юный возраст и твердое антирелигиозное воспитание, я почувствовал, что с финалом этим какой-то непорядок. Если сказать моим сегодняшним языком, он был явно не органичен.
Вот эта сцена. В финале оперы запорожские казаки молятся. В это время сверху на качелях спускается бог — такой, каким его позднее рисовал французский карикатурист Жан Эффель. Он обращается к пораженным свершающимся на их глазах чудом запорожцам:
— Это что, вы молитесь? Мне молитесь? Дурни, да меня уже давно ликвидировали как класс. — И уже не казакам, а куда-то наверх. — Крой, Ванька, бога нет!
И качели с богом взмывают вверх и исчезают…
Сейчас эта сцена кажется не смешной, а дикой.
А тогда, наверное, это было в порядке вещей: то ли режиссеру хотелось щегольнуть эксцентрикой, то ли таким антирелигиозным щитом он укрывался от возможных атак реперткома.
Впрочем, справедливости ради должен заметить, что нынче мы нередко сталкиваемся с тем же явлением — только с противоположным знаком. На обсуждении одной литературоведческой работы трое моих коллег посчитали нужным сообщить, что они верующие, православные, хотя к предмету обсуждения это никакого отношения не имело…
Пушкину достается — особенно в юбилеи
Столетие со дня смерти Пушкина в тридцать седьмом году отмечалось с необычайной помпой, почему-то как радостный всенародный праздник.
Не забыты были и мы, школьники. В городском Доме пионеров состоялся праздничный вечер, на который я как хороший ученик получил билет. Разыграна была сцена из «Бориса Годунова» — «Корчма на литовской границе», сплясали гопак — все-таки дело было на Украине, какая-то школьница прилежно сыграла моцартовский турецкий марш (это были постоянные номера из репертуара любых школьных вечеров), потом читали стихи Пушкина и, конечно, «Смерть поэта» Лермонтова.
Но гвоздем вечера было выступление одной девочки. Объявили, что она прочитает сочиненное ею стихотворение, посвященное Пушкину. Высоким, звонким, натренированным на торжественных пионерских слетах голосом она стала декламировать:
Ты памятник себе воздвиг нерукотворный,
К тебе не зарастет народная тропа,
Вознесся выше ты главою непокорной
Александрийского столпа…
И так далее, в том же духе, заменяя «я» на «ты».
Теперь мне это кажется смешным, а тогда, помню, я был очень возмущен…
Но могли я представить, что эту самоуверенную девчонку уже в наше время переплюнет известный стихотворец Пригов своими упражнениями над первой строфой «Евгения Онегина»?
Министерство правды
Привезли мне из Германии недавно изданную в Гамбурге большую книгу-альбом английского историка Давида Кинга «Сталинская ретушь».
Много лет автор собирал в различных изданиях и архивах фотографии, показывающие, как вымарыванием, монтажом фальсифицировалась история — со снимков исчезали деятели, объявленные «врагами народа», замученные в застенках НКВД, превращенные в лагерную пыль, расстрелянные по приговору инсценированных судов или по решению «троек». Сталина подклеивали к Ленину — он должен быть всегда рядом как самый верный его ученик и единственный законный наследник.