Когда книга, хотя и с опозданием, все-таки вышла, я рассказал эту историю Василю. Мы посмеялись — неприятности, которые нас счастливо миновали, потом часто кажутся нам смешными. Василь мне сказал: «Видишь, я тебя вежливо предупреждал, чтобы ты не ввязывался в эту историю, будешь, как я, хлебать всякой дряни». Действительно, когда я написал ему, что у меня возникла идея написать о нем книгу, он, словно чувствуя, что меня может ждать, предостерег:
«Ты пишешь, что собираешься писать обо мне книгу, и это известие не скажу, чтобы обрадовало, скорее озаботило, словно ее писать не тебе, а мне самому. Но в деле этом есть несомненный прок, а именно — наверное, мы лишний раз с тобой встретимся — в Москве или здесь, в Гродно. И это благо».
После выхода «Сотникова» разоблачительная волна, которой крушили Быкова, пошла на спад. Новый секретарь белорусского ЦК Александр Трифонович Кузьмин стал выводить Быкова из-под удара. Кузьмин, рассказывал мне Адамович, был в войну летчиком, хорошо знал, какой она была в действительности, и ценил ту правду, за которую полосовали Быкова. Я однажды видел его, он принимал нас, москвичей, приглашенных на съезд белорусских писателей, долго с нами беседовал и произвел на меня впечатление не партбурбона, а нормального здравомыслящего человека.
В 1974 году за повести «Обелиск» и «Дожить до рассвета» Быков был удостоен государственной премии. В 1980 году ему было присвоено звание народного писателя Белоруссии, в 1984 — Героя Социалистического Труда. Конечно, во всем этом свою роль сыграло изменившееся к нему отношение в Белоруссии. Я пишу об этих званиях и наградах Быкова без малейшего смущения. Мы прекрасно знали и не забыли, как часто высокие звания и награды получали бездари и ловкачи, верно служившие правителям. Но тем радостнее было, когда званий и наград удостаивался, как в случае с Быковым, действительно яркий талант, к тому же до этого немало потерпевший от правящего в стране режима. И для большого числа его читателей это было торжеством справедливости.
Я мог убедиться в этом, побывав на шестидесятилетии Быкова. Большой зал театра имени Янки Купалы был битком набит — яблоку негде упасть. Пришедших с небольшим опозданием Ирину (она, как и Василь, чуралась всякой публичности, поэтому не торопилась) и мою жену с большим трудом куда-то усадили. Потом были два пышных приема — властей и писательский. После чего по предложению тогда еще молодого писателя Виктора Козько большой кампанией (Быковы, Адамовичи, Сергей Залыгин, Козько, я с женой, молодой фотограф Евгений Коктыш, сделавший прекрасные снимки, пачку которых потом получил и я) отправились на Припять в фантастической красоты места — рощи вековых дубов, чистейшая вода (все это потом было накрыто радиационной чернобыльской волной). Меня тогда поразило, сколько людей, с которыми мы в этой поездке сталкивались, смотрели транслировавшийся по республиканскому телевидению юбилейный вечер, а главное, читали Быкова. И это были не только разные районные культурные работники — что в порядке вещей, но и, скажем, рыбаки из местного рыбсовхоза, приготовившие для нас какую-то особую уху, мы с ними выпивали, беседовали. Все они знали Быкова, гордились им.
Вот, казалось мне, Быков достиг самой высокой точки писательской славы и может пожинать ее плоды.
Я оказался неправ. Прошло не так много времени, в Минске после распада Советского Союза утвердился такой режим, при котором возродилось самое мрачное прошлое — и не в качестве, как принято думать, фарса, скорее оно напоминало зловещие «капричос» Гойи. На Быкова, на возглавляемый им ПЭН-центр началась настоящая охота. И тут в Минске, как черт из табакерки, появился Севрук. Курилка оказался жив и полон готовности продолжать свое черное дело. Лишившийся руководящего кресла на московском партийном Олимпе, а вместе с этим креслом сладостной возможности запрещать, отлучать, травить неугодных, непокорных, он, когда в Белоруссии воцарился Лукашенко, откочевал туда и начал играть важную роль в тамошней «культурной» жизни. Благодаря «воле и политической дальновидности» Лукашенко, пишет Севрук, в Белоруссии «создана эффективная система власти», именно та, добавлю я, при которой такой крупный специалист, как он, и мог себя снова по-настоящему проявить. Его многолетний опыт истребления инакомыслия был по достоинству оценен и пущен в дело. Он снова, как в те дни, когда он изничтожал «Мертвым не больно», стал разоблачать и шельмовать Быкова — его «руководящие» подвалы задавали тон официозной печати. Он даже снова вернулся к «Мертвым не больно», правда, «идейно-эстетических просчетов» Быкова уже не касался. Повесть эта, пишет он, видно, вольно-невольно учитывая некоторые сегодняшние «веяния», никуда не годилась, потому что это «схематичная вещь, написанная по канонам директивного соцреализма в его вульгарном варианте». В те годы, как я хорошо помню, Севрук с большим почтением относился к социалистическому реализму и бдительно следил, чтобы никаких отступлений от его канонов не было, отступников карали беспощадно. Но тут, когда главная задача — топтать Быкова, чей нравственный авторитет так высок, что опрокинуть его невозможно, стойкий борец с идеологической крамолой готов во имя этого и от соцреализма откреститься. По его примеру в казенной белорусской печати всплыли хорошо нам запомнившиеся: «пятая колонна», «космополитический окрас», и т. д., и т. п. Ясно, что за этим последуют и соответствующие методы обращения с инакомыслящими — из нашего «светлого прошлого». Это мы давно и на собственной шкуре усвоили.
Первым делом книги Быкова в Белоруссии перестали издавать — действовали по старой, отработанной Севруком в высшем партийном ареопаге в Москве системе. Почти не осталось журналов и газет, готовых или осмеливавшихся печатать Быкова. С теми же, которые рисковали, расправлялись. Но что еще хуже — Быков оказался снова, как много лет назад, «под колпаком», взят «в разработку» — так это, кажется, называется. Звонишь ему по телефону, но никакой уверенности, что слушает тебя только он, нет. В эту пору я стал получать от него письма с вымышленными обратным адресом и фамилией отправителя. Конечно, я не мог поверить, что минские почтмейстеры и телефонистки стали так интересоваться литературной жизнью и писательскими делами. Все это в свое время мы проходили и хорошо знаем, каково оказаться объектом усиленного внимания любителей изящной словесности в штатском.
Письма Василя становились все мрачнее и тревожнее. Вот несколько отрывков.
«Жизнь становится все отвратительнее во всех отношениях, а у нас эта отвратительность накладывается на неотвратимо надвигающуюся старость. Кажется, из всех зол эта последняя будет самой удручающей. Не знаю, по какой из причин — личной или общественной, но куда-то все дальше уходит литература. Не только сам не пишу, но даже не хочется читать, тем более, что почти все (все!) московские журналы от нас отрезаны (нет подписки), а теперь вот отрезают и последние демократические газеты (на второе полугодие), например, нет подписки на „Известия“, которой я особенно дорожил. Минских газет хватает, но это почти все официозы, конечно, коммунистические, за исключением 2–3 малоформатных, которые имеют по 3–4 судимости и пустые счета в банках. Проблема политическая все та же: коммунистический тоталитаризм в условиях экономической катастрофы… Не знаю, когда мы встретимся (и встретимся ли), но мы всегда помним вас и, кажется, наша дружба, никогда не омраченная, уйдет вместе с нами».
***
«С поездками, кажется, все кончено. Ездить некуда. Да и незачем. Рейсовые автобусы отменены. А на своей машине — 1200 руб. литр бензина. При моей пенсии 80 тысяч, что равно 13 долларам. Ирина получает еще меньше (55 тысяч)… А я думаю: круг замыкается. Началась жизнь в нужде, недоедании, тем и закончится по всей видимости. Хотя и то благо — не будет о чем сожалеть… В такой моей жизни очень остро ощущаю отсутствие Саши. Отсутствие в жизни. На очень многое теперь гляжу его глазами. Особенно что касается московских событий, тамошних деятелей. Да и при жизни он был мой ориентир. Маяк, светивший из Москвы. И вот теперь темно и глухо…»