Давид Иосифович рассказывал мне: в 1943 году (запамятовал, то ли весной, то ли ранним летом) его вызвал Щербаков и сказал, что в редакции «Красной звезды» слишком много «лиц одной национальности» (кстати, формулировка эта стала общепринятой у нашей номенклатуры и фигурирует во многих постановлениях ЦК и послесталинского времени) и рекомендовал «проредить». Ортенберг изумился и ответил ему с неслыханной дерзостью: «Уже сделано. Восемнадцать погибло на фронте».
Сильно сомневаюсь, что Давид Иосифович точно знал, какой национальности его подчиненные, сколько в редакции русских, украинцев, евреев (и уж наверняка не придавал этому никакого значения). Ему и в голову не могло прийти, что указание Щербакова — первый звонок начавшейся в стране многолетней антисемитской кампании.
А между тем в ту пору уже шла антиеврейская «культивация» кадров в Большом театре, в консерватории, на киностудии. 11 мая 1943 года Ольга Берггольц в письме Александру Фадееву (оно недавно опубликовано) жаловалась, что Якова Бабушкина, одного из руководителей ленинградского радио, хорошо и самоотверженно работавшего все время блокады, «глупо и хамски уволили из Радиокомитета, — ни за что, без всяких мотивировок, — дико сказать, но главным образом за …неарийское происхождение, т. к. у нас по этой линии проверяют и реконструируют ряд пропагандистских учреждений», «почему-то именно его снимают (впрочем, сняли и других руководителей-евреев и тоже зря), снимают без предупреждения, выставляют из Радиокомитета, без объяснения причин».
Но Большой театр, консерватория, кино — все это вряд ли попадало в поле зрения Ортенберга, целиком поглощенного войной и газетой. А если что-то и доходило до него, то он скорее всего считал, что это дикие, гнусные «выходки» каких-то разложившихся бонз, которых, конечно, призовут к порядку.
Он и тогда и даже много позже по идеологической наивности своей не мог взять в толк, что антисемитизм становится одним из краеугольных камней сталинской политики. Когда 30 июля 1943 года его вызвал Щербаков и, напомнив, что во время предыдущих конфликтов Ортенберг не раз заявлял ему, что готов в любой момент уехать в действующую армию на любую должность, сказал, что его просьба удовлетворена, и тогда Давид Иосифович не понял, что его снимают из-за того, что он еврей. Щербаков в разговоре с ним был хмур, скован, немногословен, и Давид Иосифович подумал, что он боится, как бы Ортенберг не обратился к Сталину, и решение о его снятии будет отменено (чего он делать не собирался — считал ниже своего достоинства). И впрямую спросить, за что снимают, тоже считал ниже своего достоинства. Спросил только, что он должен сказать коллективу, по каким мотивам меняют редактора. Реальную причину Щербаков назвать, разумеется, не мог, придумывать что-то другое не захотел: «Скажете: „Без мотивировки“».
За всем этими событиями стояло, конечно, прямое указание Сталина. Никто из его «соратников» не осмелился бы на такую политическую отсебятину.
Заноза эта — за что сняли, в чем провинился — все-таки не давала покоя Ортенбергу. И в 1949 году, в самый разгар кампании по борьбе с космополитами, кампании, густо замешанной на антисемитизме, — святая наивность! — к тому же, не посчитавшись с тем, что Сталину вообще задавать вопросов не следует, он написал письмо (копию этого письма он мне показывал), в котором просил вождя снять с его души давнюю тяжесть, объяснить, «что случилось, почему меня освободили от работы в „Красной звезде“».
В 1956 году, встретившись с Жуковым, он показал ему это свое письмо. Жуков спросил, был ли ответ. Ответа не было. Жуков был менее наивным человеком, чем Ортенберг, и лучше его знал, на что способен тот, к кому обратился Давид Иосифович. Он сказал: «Благодари Бога, что этим все кончилось. Могло быть хуже…»
У Виктора Гюго есть поэтический сборник, который называется «Искусство быть дедом». Каждому, кто доживает до внуков, приходится овладевать этим благородным искусством. Бывает это по-разному. Иным оно дается с трудом. Другие словно бы ждали этого часа, чтобы раскрыть свои способности. Давид Иосифович, как он делал в жизни все, был целиком поглощен этими появившимися у него приятными обязанностями. Во внуке он души не чаял.
Симонов мне как-то рассказал:
— Звонит Давид. Спрашивает у меня, знаю ли, что мой внук и его поедут в один и тот же лагерь. Отвечаю, что слышал. После этого говорит мне: «Я думаю, что нам с тобой надо туда съездить и посмотреть, что это за лагерь». Давид просто сошел с ума. Он был кремень, а превратился в настоящего еврейского дедушку.
Пожалуй, насчет «еврейского дедушки» это не лишено было оснований. Вот что я однажды наблюдал собственными глазами в Малеевке в писательском доме творчества. Туда на школьные каникулы приехал маленький внук Давида Иосифовича вместе со своей матерью, путевки достал любящий дед. Была довольно морозная зима. Малеевка не близкий от Москвы край — больше чем полтора часа электричкой, потом автобусом минут двадцать, потом еще столько же пешком. Вдруг появился Давид Иосифович, посмотрел, как внук катается на санках, пообедал вместе с невесткой и внуком и после обеда проделал тот же путь в обратном направлении — возвратился в Москву.
Симонов, однако, был не прав, говоря, что с рождением внука с Ортенбергом произошла разительная перемена. Похоже, что заботливое отношение к детям — не только к своему внуку — было заложено в его генах. К одному из писем Николая Тихонова (от 14 сентября 1942 года) была приложена записка его жены, из которой становится ясно, что Давид Иосифович организовал продуктовые посылки ленинградским детям — то, что сейчас называется гуманитарной помощью, — причем это было не одноразовое мероприятие. Вот что писала Мария Константиновна Тихонова: «Мне очень хочется сказать Вам, что Вы даже себе не можете представить, сколько добра Вы сделали нам за этот год. И хотелось бы Вам показать тех ребят, которые радовались печенью, какао, конфетам. Ленинградским детям так мало надо сейчас; они совсем отвыкли от того, что кто-то угощает их».
Впрочем утверждение о произошедшей с Ортенбергом после рождения внука метаморфозой потом опроверг и сам Симонов. Вспоминая годы войны, он писал: «Бывает же так, путаешь в человеке требовательность с суровостью, строгость с жесткостью, а на поверку выходит, что редактор, которого в силу его требовательности в работе мы называли порой и суровым и жестким, на самом деле оказался добрейшей души человеком. Кто знает, может быть, самым добрым из всех нас».
Но и на склоне дней этот добрейшей души человек в каких-то случаях, когда дело касалось принципов, становился твердым, как кремень, — у него были правила, которым он не изменял при любой погоде, в любых ситуациях.
Угодливая ложь, раболепие, казенный восторг стали частью советского государственного устройства. Во время подхалимской свистопляски вокруг брежневской «Малой земли» сдавалась в печать книга воспоминаний Давида Иосифовича. А там был такой эпизод: в апреле сорок третьего Ортенберг приехал в командировку в 18-ю армию и вместе с ее командующим Леселидзе отправился на «малую землю». Прочитав эти страницы воспоминаний генерала, в редакции очень возбудились — какой замечательный случай отличиться, влиться в большой хор хвалебных голосов: пусть напишет о Брежневе. Но Ортенберг уперся: «Я с ним там не встречался». Довольно долго на него наседали, но он был как скала, сдвинуть с места его не удалось.
А они в редакции еще не знали того, что мне однажды рассказал Давид Иосифович (представляю, как бы это им вскружило головы): оказывается, Ортенберг давно, с довоенных времен, был знаком с Брежневым и даже к тогдашнему Брежневу, как я понял, относился с симпатией. Сказал мне: «Неплохой был парень». Жена Ортенберга Елена Георгиевна и Брежнев учились в днепродзержинском металлургическом институте, больше того, когда Брежнев стал там секретарем парткома, Елена Георгиевна была секретарем комсомольской организации (потом она из этого института ушла, окончила медицинский, стала кардиохирургом).