— Не знаю, получится ли? Ведь это надо делать сейчас же? Так ведь?
— Да, обязательно в номер.
Он еще немного повздыхал, поохал. Мы всячески напирали. И он сдался: видно, сильно чесались руки:
— Ладно, попробую.
Договорились: он садится писать, а мы часа через три к нему снова приедем. Оставаться на даче, сидеть у него над душой было неловко. Ехать в город, чтобы сразу же возвращаться, нелепо. Мы решили поехать во Внуковский аэропорт — тут и пригодился «газик», дорога была аховая. Позвонили оттуда Косолапову, пообедали, даже выпили на радостях. Когда вернулись, Твардовский дописывал последние слова. Переоделся, и мы двинулись в редакцию…
Александр Трифонович был в превосходном настроении. В машине шутил, как говорится, держал площадку, оживленно рассказывал разные истории. Разговор причудливо перескакивал с одной темы на другую. Твардовский рассказал, что к нему недавно на дачу приезжал Маршак. У Маршака новая машина, и он с ней носится, как ребенок с только что подаренной игрушкой — обедать садится, на стол рядом с тарелкой ставит, спать ложится, в кровать берет. «Саша, голубчик, — говорит, — можно мою машину загнать под то дерево, там тень, солнце не так печет?» Ну, конечно, говорю, можно. Но через какое-то время опять забеспокоился: «А в гараже у тебя нет места?» Нет, говорю, там только одна машина помещается. «А может быть, ты свою выведешь, а мою ненадолго поставим?» Насмешничает Александр Трифонович, но без яда, так подтрунивают над маленькими слабостями человека, которого очень любят.
И я вспомнил, как на одном из совещаний молодых писателей, еще в сталинские времена, он яростно защищал Маршака. «Комсомольская правда» перед совещанием разразилась статьей, в которой клеймила писателей, занятых только собой, не уделяющих внимания молодым, не заботящихся о литературной смене, — в жилу официально поощряемой борьбы с космополитами в статье к «равнодушным» был причислен Маршак. «Это бессовестная ложь, — припечатал в своем выступлении Твардовский „Комсомолку“. — Нет писателя, который больше Маршака носился и нянчился с начинающими».
Потом Твардовский стал сокрушаться по поводу того, что Тендрякову не удался его новый роман «За бегущим днем». К Тендрякову — и писателю, и человеку — он относился хорошо, несколько раз повторял это. Там, где он художник, в рассказах, — все получается, говорил Твардовский. А в романе ударился в проповедь, да еще проповедует такие вещи, как методика преподавания, ничего путного не получилось и получиться не могло. И тяга к проповедничеству — серьезная опасность для Тендрякова. При добром отношении Твардовского к Тендрякову характеристика романа была, однако, очень жесткой.
«Тяжелая рука у Александра Трифоновича», — подумал я и вспомнил одно его выступление на давнем обсуждении в Союзе писателей, поразившее меня резкостью и намеренным пренебрежением к дипломатии. До этого кто-то из ораторов сказал, что Твардовский должен радоваться: то, что он делает в поэзии, нашло достойное продолжение в поэмах «Колхоз „Большевик“» Николая Грибачева и «Алена Фомина» Александра Яшина. Твардовский же в своем выступлении заметил, что заблуждаются те, кто думает, что эти поэмы ему близки и нравятся. Они его отвращают лакировочным изображением разоренной послевоенной деревни, она рисуется благополучной, сытой, праздничной…
Так, слушая Твардовского, доехали до редакции. Там было уже пусто — все полосы, кроме первой, ушли под пресс. Расположились в кабинете главного редактора. Принесли чай. Задержанные Косолаповым машинистки быстро перепечатали написанную от руки статью — получилось страничек пять, может быть, шесть. Пока перепечатывали, Твардовский позвонил Дементьеву, попросил его приехать, — послали за ним машину. Когда отправляли рукопись в набор, Александр Трифонович спросил: «А как назвать?» Кто-то предложил: «Проповедь серости и посредственности». Твардовский поморщился: «Не очень. Постановлением попахивает. Но пока набирают — подумаем».
Принесли набранную и сверстанную статью, несколько оттисков — это Косолапов распорядился, — все стали ее вычитывать. В этом же номере шла написанная мною передовая — называлась она «Мастер» и была посвящена близкой статье Твардовского теме — требовательности настоящего художника к самому себе. Все решили, что стоит в нее вписать абзац, отсылающий читателей к статье Твардовского, что я тут же сделал. Потом не только читатели, но даже сотрудники редакции считали, что так и было задумано: вместе дать статью Твардовского и передовую.
Снова вернулись к названию статьи, стали предлагать разные варианты. Но то, что предлагалось, не нравилось Твардовскому, да и свои заголовки, те, что придумывал сам, он тут же отвергал. И я сказал:
— Оставьте это название, Александр Трифонович. Ведь они скорее всего полезут отвечать. И напишут: «В статье „Проповедь серости и посредственности“ Твардовский нападает на нас…» Читатель может дальше их не читать — все ясно.
Твардовский рассмеялся:
— Ладно, убедили, оставим так.
Разъехались поздно вечером, когда из секретариата принесли пачку по-особому пахнущих только что отпечатанных газет. Ее мы всю разобрали. Размахивая газетой, Михмат сказал с торжеством:
— Большой силы бомба завтра разорвется.
Так и случилось: как они, сотрудники «Лижи», на следующее утро забегали! Размещались-то на одном этаже, все происходило на наших глазах. Стали готовить ответ, появившийся через неделю. Ответ оказался жалким: письмо Друзина и Дьякова, тупо повторявших те свои соображения, которые Твардовский разнес в клочья, и письмо читателя, скорее всего, сочиненное в редакции и уже воспринимавшееся как пародия, настолько эта пластинка была заиграна. На этот раз в качестве «гласа народа» выступал даже не «седоусый рабочий», а инспектор московской конторы Стройбанка, которого почему-то очень волновали дела писательские и он давал советы, как писателям сочинять произведения, которые бы его устраивали. Когда через много лет я прочитал в «Знамени» «рабочие тетради» Твардовского, я, естественно, обратил внимание на запись, посвященную этому происшествию: «Ответ гнусненький в двух видах: подписанный авторами той статьи и читательский (весьма подозрительный [по] собственноручности этого „контролера банка“). В этом, последнем, только и содержится фраза об „апломбе, не делающем чести“ мне: читателю, мол, можно. А там — ни звука ничего подобного. Отвечать, конечно, не буду». А ответа и не требовалось. Бой был выигран Твардовским в первом же раунде чистым нокаутом. Выступив против Твардовского, «Лижи» махала кулаками после драки…
День, когда мы организовали и напечатали статью Твардовского, был одним из самых счастливых в моей газетной жизни.
И еще две коротких встречи с Твардовским. Наш собственный корреспондент в Ростове Владимир Понедельник прислал стенограмму выступления Кочетова, кажется, на каком-то областном активе. Длинное это выступление содержало чудовищные обвинения «Нового мира», самую дикую ложь, доставалось и нам и еще кому-то — всех Кочетов изобличал и изничтожал. Смирнов решил эту стенограмму завтра же отправить Поликарпову как документ, свидетельствующий о воинствующем догматизме Кочетова, о его стремлении подорвать писательскую консолидацию, — словно для характеристики кочетовской позиции требовались еще какие-то новые доказательства. «А может, зря посылаете? Вдруг вынесет благодарность Всеволоду Анисимовичу за идейную стойкость?» — съязвил я. Сергей Сергеевич осуждающе посмотрел на меня: что за неуместные шутки. Хотя я не шутил. Короче говоря, стенограмму я получил всего на один день и, когда прочел, решил, что Твардовского следует с этим документом ознакомить. Позвонил Дементьеву, рассказал, в чем дело, спросил, в редакции ли Александр Трифонович, Дементьев сказал: «Приезжай». Я отправился в «Новый мир». Читали они стенограмму вдвоем. Дементьев сопровождал чтение выразительными междометиями. Твардовский читал молча, насупившись, и, закончив, сказал лишь одну фразу: «Надеется, что он еще будет всех сажать».