Иногда считают, что художественный очерк от газетного репортажа отличается тем, что написан «красиво», языком образным, метафорическим. Это наивное, хотя и довольно распространенное заблуждение, которым грешат не одни только читатели. Как-то в одной крымской газете я прочитал заметку, которая начиналась так: «Море… Солнце… Песок… Передний край курорта…» Показал ее Толе, и мы затеяли игру: к чему можно применить это выражение — «передний край», чтобы перещеголять автора заметки («Зеркала… Ножницы… Бритвы… Передний край парикмахерской…», «Качели… Горка… Песочница… Передний край яслей…»). А ведь репортер хотел, чтобы было «художественно», решил, что элементарные сведения о работе дома отдыха можно «украсить» и «приподнять» патетикой, в данном случае совершенно неуместной и поэтому смешной. Сделано это было крайне неловко, но и ловкие «украшатели» похожи друг на друга кудряво-безликим стилем. В погоне за «внешними признаками» художественности они неизбежно обращаются к тому, что стало расхожим, превратилось в штамп.
У Аграновского была своя манера, свой почерк. Его руку узнаешь сразу, по первому же абзацу.
Вот начало одного очерка:
«Почему-то самые большие склоки бывают в самых маленьких коллективах. Есть в Кандалакше заповедник, где все всё обо всех знают. Обиды не забываются, раздоры — надолго, разборы тянутся годами. „Значит, — спросил я у Коханова, секретаря партбюро, — при прежнем директоре было у вас две враждующих группировки?“ — „Почему две? — сказал он. — Три. Научные сотрудники разбились на три группы“. А их там всего десять человек».
А вот начало другого:
«История, увы, не новая, старая: дети воровали ягоды в совхозном саду. Подчеркиваю: в совхозном. Подчеркиваю: воровали. Подчеркиваю: дети. Вы как хотите, а для меня из всех обстоятельств это главное — дети».
Пробежав эти первые фразы, читатель уже не мог отложить газету, не дочитав очерк до конца. А цитаты я выбрал наудачу — можно привести начало любого другого очерка.
Манера Аграновского не была чем-то внешним, при всей яркости она не была щегольской. Стиль его органичен и функционален, он производное от его способа исследования действительности. И увлекает в публицистике Аграновского прежде всего анализ явлений и характеров, бесстрашная мысль, проникающая в суть проблемы, как бы сложна или противоречива она ни была. Им двигали любовь и уважение к истине, он настойчиво искал ее, а его манера рождена стремлением сделать читателя сопричастным этим поискам. Он не хотел, чтобы ему верили на слово, он добивался того, чтобы читатель думал вместе с ним, взвешивал аргументы, сопоставлял факты, ломал голову над реальными противоречиями. Это были действительно поиски истины и правды, не лежащих на поверхности, настоящее исследование, а не его имитация, не задача, ответ на которую автору был известен заранее.
Над одним из очерков Толя работал на моих глазах. Спешу сразу же оговориться, что в этой фразе одинаково условны и «работал» и «на моих глазах». На самом деле он в Дубултах был в отпуске — вместе с Галей, на последнюю неделю к ним неожиданно приехал отработавший в студенческом отряде Антон — с трудом «организовали» раскладушку, все в однокомнатном номере; в лоджии расположилась семья голубей, которой покровительствовала Галя, — вылупились птенцы, и нельзя было их тревожить. По-моему, Толя даже не брал с собой машинку. Днем, если хорошая погода, — на пляже, вечерами долгие прогулки вдоль моря или посиделки то там, то здесь, — компания подобралась хорошая. Какая уж тут работа! И все-таки он работал, несколько раз побывал в Риге — у министра деревообрабатывающей промышленности, на мебельной фабрике «Тейка». Беседовал с директором, с мастерами-краснодеревщиками, с выпускниками ПТУ, рассказывал, вернувшись, что видел и слышал. Он сказал мне, что собирает материал для очерка, что проблема его очень интересует, но многое ему пока неясно. Речь шла о судьбе индивидуального мастерства в эпоху НТР — обречено ли оно на вырождение, задавят его конвейер, автоматика, роботы или в каких-то новых формах оно будет существовать, в чем и как может проявляться? В ходе разговоров и споров, которые Толя иногда провоцировал, возникали новые и новые вопросы: сила традиции, нравственный стимул, свободное развитие личности. Потом в очерке «Левша на космодроме» он написал: «Спор — лучший метод ведения таких бесед». Видно было, как серьезно размышляет над всем этим Толя, на какой огромный жизненный материал опирается. И очень внимателен он был к контраргументам.
Исследуя проблему, выясняя обстоятельства, Аграновский всегда был предельно объективен. Самым добросовестным образом выслушивал все возражения своих оппонентов. И не только выслушивал, но и воспроизводил их. И воспроизводил иногда не только их, но и то, что не было, а могло бы быть сказано. Он, как говорится, «входил в положение» своих противников, излагал порой и доводы, придуманные за них, которые им и в голову не приходили, а ему пришли. Не зря в одной из статей он написал: «Если бы я был министром высшего образования, я бы пригласил журналиста Аграновского и сказал ему…» Он не боялся оппонентов, уверенный в силе своих аргументов, не старался представить их читателям глупее и хуже, чем они были на самом деле.
Доказывая в свое время — тогда это еще было совсем непросто доказать — научную несостоятельность опытов, проводившихся на экспериментальной базе Академии наук СССР в Горках Ленинских, он обвинял главного зоотехника в невежестве, писал, что ему неведомы элементарные принципы научной работы, что на экспериментальной базе наукой и не пахнет, но, сказав все это прямо, определенно и резко, он не забыл добавить, что главный зоотехник «научился не спать ночей и болеть за дело», что он «как придет на ферму в четыре утра, так и крутится до ночи. Тут вообще, он считает, такие люди нужны, чтобы имели часы, да не смотрели на часы. В тот день, когда мы встретились, он был нездоров, но все равно, сопя и кашляя, вышел на работу. Говорят, когда главный зоотехник уходит в отпуск, на ферме снижаются удои. Такой он работник».
А вот статья «Вишневый сад», вызвавшая лет десять назад много шума, — а иного резонанса у такой статьи и быть не могло… Из украинского села пришло письмо: десятилетнего мальчишку, воровавшего ягоду в совхозном саду, бригадир приказал запереть в пристройке, где хранились ядохимикаты. Мальчик тяжело заболел. Побывав в этом селе, Аграновский ничего не утаил от читателя. Он хотел, чтобы они все знали. И то, что отец мальчика «отбывает срок: украл на ферме корову». И то, что он, видимо, «не в пазуху рвал, не в рот, а в кошелку — тут не просто озорство». И то, что «сад был ухоженный, чистый», бригадир «растил его, ночи не спал, дело он любит, делу предан, ездил за саженцами по всей Украине», районное начальство всячески бригадира защищает, хотя «он им не сват, не брат». Все это он выложил для того, чтобы потом написать без всякой уклончивости: «Ну виноват мальчишка, да разве в старые, проклятые времена засекали, калечили мальчиков „в людях“ вовсе уже без вины? Выходит, если б горсть вишни взял, то нельзя его ядами травить, а если пуд, то можно. Выходит, будь он сыном передовика производства — ни в коем случае, а коли он воров сын — сажай его туда, где и свинье быть вредно… Тупосердие — вот этому имя, слово ввел А. И. Герцен, поразительно соединив в нем и тупость, и усердие, и бессердечие. Лучшего определения тому, что сотворил бригадир в украинском селе, я не знаю».
Аграновский не стремился к легким победам, не упрощал дело, не обходил того, что не укладывается в схемы, — он не уставал повторять, что жизнь вообще не укладывается в схемы, проблемы никогда не заслоняли ему людей — он понимал, что в человеке нередко разное намешано, — в этом тоже был писателем. А кроме этого, он хорошо знал, что легкие победы таят в себе тяжелые поражения.
Но вот ведь как получается: пишу воспоминания, а цитирую его очерки и статьи. Наверное, потому, что, перечитывая их, я все время слышу его живой голос. Та же манера, что и в жизни, рассуждать — неторопливо, взвешенно, проверяя все, в том числе и собственную точку зрения, иронией. Может быть, поэтому многие истории, крылатые фразы, возникшие и бытовавшие в доме Аграновских, которые я слышал то от Толи, то от Гали, затем оказывались к месту в каком-нибудь очерке или статье. То же, что и в жизни, сквозящее даже в интонации неприятие узости, ограниченности, шор — даже в тех случаях, когда все это возникало на почве вполне благих намерений. Тот же, что и в жизни, тонкий нравственный слух, — черствость, неделикатность, демагогия, самомнение — даже в микроскопических дозах — обнаруживались им мгновенно.