Тогда я думал: да, в этот раз дал маху, но в следующий буду умнее. Собираясь после ранений воевать дальше, наверное, я и не мог думать по-другому.
Теперь, вспоминая все эти промахи, я понимаю, что пули и осколки меня настигали не потому, что я действовал не лучшим образом, — сколько раз не менее опрометчивые поступки мне тогда сходили с рук…
«Нас всех подстерегает случай», — писал Блок. Война — лучший тому пример. В сущности, вся жизнь на фронте складывалась из случаев — счастливых и несчастных, повезло — не повезло. Впрочем, какое все это теперь имеет значение…
У Бориса Слуцкого есть поразившие меня строки:
Но пули пели мимо — не попали,
Но бомбы облетели стороной,
Но без вести товарищи пропали,
А я вернулся. Целый и живой.
Вот и я тоже — большое везение — вернулся, пусть и не совсем целый, но живой…
У каждого фронтовика были спасители…
В стихотворении Давида Самойлова «Деревянный вагон» есть такие строки:
А потом налетали на нас «мессера».
Здесь не дом, а вагон,
Не сестра — медсестра,
И не братья, а — братцы,
Спасите меня!
И на волю огня не бросайте меня!
И спасали меня,
Не бросали меня.
Когда я перечитываю эти строки, я вспоминаю один давний, военного времени эпизод.
В армейском госпитале, куда я попал после контузии, моим соседом по палате оказался немолодой (по моему тогдашнему восприятию, совсем пожилой) солдат-пехотинец, как выяснилось, колхозник из какой-то российской глухомани. Так как после контузии я некоторое время не мог разговаривать, я был для него идеальным собеседником — не перебивал репликами, не задавал уточняющих вопросов, не останавливал, когда он повторялся, только слушал то, что он рассказывал. А ему, видно, очень нужно было выговориться, с кем-то поделиться пережитым. За этим стояло потрясение, вызванное не только ранением.
В первом же бою во время атаки его тяжело ранило, и он решил, что пришел ему конец — самому не выбраться. Но двое солдат (один из них тоже был ранен, правда легко) под огнем стали его оттаскивать с поля боя — и вытащили. Он их не знал, может быть, они были из его роты, но точно он сказать не может. Он попал на передовую из маршевой роты (как он сказал, «пригнали») за день до боя и никого не запомнил.
За те несколько дней, что мы лежали с ним в госпитале вместе (потом его, как полагалось при тяжелом ранении, эвакуировали в тыловой госпиталь) он несколько раз возвращался к этой истории, она не давала ему покоя. В рассказе его сквозило простодушное удивление. Он никак не мог взять в толк, с чего это два незнакомых солдата, которые до этого в глаза его не видели, рискуя своей жизнью, стали его спасать.
Наверное, их поступок никак не укладывался в то жизнеустройство, которое утвердилось в пору «великого перелома» и к которому он, считая его неколебимым, уже притерпелся, считал естественным. Он, бедолага, привык к тому, что при опасности каждый спасается в одиночку, как может, что помощи ждать неоткуда, никому нет дела до его бед. Ему, не успевшему освоиться в новой, фронтовой действительности, было невдомек, что «на передке» возникают другие правила поведения и человеческие отношения — под огнем, на смертельном рубеже без взаимной выручки долго не протянешь. Обстрелянные солдаты понимали: если не спасать друг друга, не жалея себя, не выживет никто.
Но все это, вспоминая моего госпитального соседа, я думаю теперь. А тогда меня поразило, что у него вызывает такое удивление то, что я уже считал само собой разумеющимся.
Надо держаться!
Ранение было у меня в руки, но так случилось, что на каком-то этапе перевозок из госпиталя в госпиталь попал я в «ножной» госпиталь. И был там белой вороной — редкий для этого госпиталя случай: в моей палате на пять человек было шесть ног. Потом через много лет я услышал частушку: «Пришли с войны на трех ногах фашистов победители» — это о моих госпитальных соседях. Изготовлявшиеся тогда (да и долгие годы после войны) протезы были тяжелыми, неудобными, носить их было больно, не все могли к ним привыкнуть, многие предпочли костыли — вот откуда в частушке «три ноги».
Помню, как трое «ранбольных» (так нас официально именовали), уже с «культурной культей», поставленные на протезы, перед выпиской отправились в рейд за водкой. С помощью мальчишек-школьников двое успешно перебрались через забор, а третий (у него не было обеих ног и одной руки), слышу, говорит: «Вы меня покрепче, ребята, держите, а то, если упаду, рассыплюсь — я наполовину деревянный».
Солдаты постарше жалели меня — говорили: «У меня руки целы, я и без ноги себе и семье на хлеб заработаю, а как ты, лейтенант, будешь жить с такими руками — даже цигарку себе не можешь скрутить, и профессии у тебя никакой нету».
В моей палате лежали двое совсем тяжелых, «доходяг» — гангрена, операция за операцией, спасти их не удалось. Особенно страдал один — стонал, жаловался, не умолкая. Второй держался удивительно, как в стихотворении Бориса Слуцкого: «Лежит солдат — в крови лежит, в большой, // А жаловаться ни на что не хочет». Его раздражал слабодушный сосед. Однажды он не выдержал и резко сказал ему: «Что ты скулишь, неужели не можешь дойти как человек!»
Я потом в трудные минуты всегда вспоминал его жестоко мужественные слова…
Отвоевался
Те, кто возвращался после Победы из освобожденных или покоренных нами зарубежных стран, привозили кое-какое трофейное барахлишко. Солдаты и невысоких чинов офицеры — довольно жалкое, большие генералы, как свидетельствуют опубликованные ныне документы, чуть ли не вагонами.
Я же, наверное, как большинство тех, для кого война кончилась до заграничной кампании, вернулся с фронта без ничего. В буквальном смысле этого слова.
В тот последний для меня бой на исходных позициях, куда мы выдвинулись, когда стемнело, осталась моя шинель. Я взял ее с собой — ночами в конце августа уже становилось холодно, а я намеревался до начала атаки поспать в уюте. Остался на исходных и мой «сидор» — вещмешок. Там было все, что я имел, все мои пожитки: пара белья, новые портянки, безопасная бритва и помазок, полученный в подарок кисет с двумя или тремя пачками махорки — драгоценный НЗ курильщика, несколько писем и фотографий, голубой томик Блока из малой серии «Библиотеки поэта» — я подобрал его в одном из освобожденных нами городков в разбитой, разоренной библиотеке. Может быть, было там еще что-то, но сейчас уже не вспомню. Обычно в «сидоре» еще лежали два запасных набитых патронами автоматных диска, но, конечно, не в бою, а в тот день они были со мной.
Да, когда мы уже двинулись вперед, я вспомнил, что не взял из «сидора» индивидуальный пакет, но возвращаться за ним не стал — подумал, что, если вернусь, то этим как бы обрекаю себя на ранение. Не помогло…
У меня не было сомнений, что, если останусь жив, вернусь сюда и заберу свои вещички. Живым я, слава богу, остался, но было мне уже тогда не до шинели и вещмешка.
В медсанбате сестра, чтобы стащить с меня пропитавшиеся засохшей кровью и грязью гимнастерку и тельняшку, разрезала их и выбросила. Отцепила регалии, отколола пристегнутый изнутри к гимнастерке самодельный пакет из клеенки, в котором хранились документы, чтобы не промокли во время сильного дождя или когда приходилось форсировать так называемые водные преграды. Сестра спросила: погоны сохранить? Погоны были новые, а я намеревался и дальше воевать, сказал: «Сохранить». Через много лет, когда меня разыскал мой однокашник по военно-морскому училищу Юрий Чернов, занимавшийся историей нашего скошенного войной почти под корень курса, он выпросил у меня эти погоны для музея Сталинградской обороны — там создавался стенд: морская пехота в боях за Сталинград.