Имея всегда спокойную совесть, вкусную и здоровую пищу, превосходные вина и наливки, я хорошо спал, вставал здоров и весел; видел, что все, меня окружающие, так же здоровы и веселы, — не мудрено, что в четыре счастливые года неприметно из тощего Вирилада вышел таким, каким ты меня видишь. За мною нет другого дела, как только каждое утро и каждый вечер прочесть обычные молитвы, прогуляться по саду, позавтракать и опять прогуляться или поехать, куда вздумается. Всем наружным хозяйством управляет зять, а внутренним сестра с дочерьми своими. Вот тебе, любезный друг, отповедь о житье-бытье моем. Скажи ж теперь, в каком состоянии возвратился ты из бусурманщины? Хотя наружность твоя и не показывает ничего доброго, но наружность часто обманывает. Легко станется, что в твоих лохмотьях зашиты перлы и дорогие каменья. Объяви всю правду. Может быть, я и дерзну еще в твою пользу поговорить с Никанором. Между нами сказано: Богомилия терпеть не может жениха своего за грубость, наглость и бесчинства разного рода; и это не безделица. Говори же!»
Ипполит закраснелся. «Увы! — сказал он, — не всякому удается находить клады. Будучи на одном сражении тяжело ранен, я сделал обет, в случае выздоровления, посетить Афонскую гору и в одном из тамошних монастырей провесть целую седмицу в посте и молитвах. Я выздоровел и исполнил в точности свое обещание. При выходе из монастыря я подарил иноку, в келье коего обитал целую неделю, мешок кофею, отбитый мною у неприятеля, а он отдарил меня двумя крестиками и разными редкостями, кои тщательно уложены были в моей дорожной сумке и в сохранности довезены сюда».
Вирилад несколько минут хранил молчание, с важностью глядя на своего гостя; потом так захохотал, что задрожали окна и зазвенели стекла. Он охватил чрево обеими руками и продолжал смеяться; слезы текли градом по румяным щекам его. Ипполит сидел, застыдясь и потупя глаза в землю. Когда Вирилад наконец удержался от смеха, то, тяжко вздохнув, сказал: «Подлинно ты вывез диковинные вещи; но, друг мой, ныне и в нашей Малороссии народ начал развращаться, так что и самый страстный охотник до редкостей, а притом самый богатый и щедрый, за все твои и с сумкою едва ли даст боле одного злотого.
Этакое горе! Однако ж унывать не надобно; уныние тяжкий грех. Я испытаю все, что могу сделать для тебя доброго Хотя правда я сам ничего путного не предвижу, однако ж попробуем. После вчерашнего несчастного случая я сегодня целый день просижу дома, а завтра буду обедать у Никанора, и посмотрим: что будет, то и будет. Пойти было проведать, что сестра готовит к обеду».
По выходе Вирилада Ипполиту нечего было делать, как разгуливать по комнате и любоваться своим нарядом.
В полдень вошедший слуга объявил, что хозяин со всем семейством ожидает его в столовой. Ипполит пошел за путеводителем и скоро нашел Вирилада, окруженного ближними «Зять! сестра! — сказал он, — прошу жаловать любезного гостя и соседа, Ипполита Голяка, который по моему совету ратовал с турками и татарами и вчера только возвратился из похода. Я не один раз тужил при вас о потере этого рыцаря. Он вывез из Турции довольное число редких вещей, которые мы когда-нибудь увидим и полюбуемся».
Ипполит приготовился было сделать красивое приветствие, но последние слова Вирилада о редких вещах смешали его так, что он не проговорил ни слова, а довольствовался поклонившись каждому особо. Все сели за стол, развеселились, и как обед, так весь день, вечер и ужин прошли весьма приятно; и Ипполит заснул покойнее, чем в прежнюю ночь.
Поутру наш витязь поступил по-вчерашнему, т. е. пошел в сад, там в купальню, наконец в комнату хозяина, думая найти его за завтраком. Однако ж, к удивлению, ничего такого не видел. Вошедший слуга сказал, что завтрак будет общий в столовой, но что Вирилад, вероятно, завтракать будет у Никанора, куда часа за два отправился в колымаге.
Как сей день, так и пять следующих прошли в тишине и довольстве. Ипполит ел, пил, прогуливался, спал и начал примечать, что между костями и кожею начинает показываться тело, ибо из похода вступил он в пределы отчизны совершенно бестелесен. Он был бы даже весел, если б продолжительное отсутствие Вирилада и совершенная неизвестность, что он делает или что с ним сделалось, его не тревожила.
Под вечер шестого дня по отсутствии хозяина, когда Ипполит после продолжительной прогулки отдыхал в беседке сада, вдруг предстал перед него Охрим, неся в одной руке бутылку и чарку, а в другой блюдо с сладким пирожным.
Поставя то и другое на столе, он сказал: «Пан Вирилад приказал пожелать тебе здравия. Это вино, по словам его, самое лучшее волошское из погреба Никанорова, а этот пирог собственно для тебя стряпала Богомилия. Пополдничай и послушай, что мой пан для тебя сделал, а потом прочтешь письмо, из коего узнаешь, чего и он от тебя ожидает. К утру приготовь ответ, который я отнесу к нему».
С великою охотой принялся Ипполит за полдник, а Охрим начал повествовать следующее: «Как скоро пан Вирилад высажен был мною и Харьком из колымаги у крыльца дома Никанорова, то первая встретила нас Богомилия. Пан Вирилад, поздоровавшись с нею, сказал вполголоса: «Прелестная девица! отгадай, кто теперь гостит у меня?» — «Какой-нибудь твой приятель!» — «В половину отгадала! именно приятель, — а зовут его Ипполит Голяк!» — Богомилия зарделась как роза, и руки ее опустились. — «Так, — продолжал пан, — он воротился на родину здоров и более влюблен в тебя, чем прежде». — Богомилия ничего не отвечала и шла вперед, а за нею пан Вирилад.
В гостиной встретил нас пан Никанор, принял посетителя очень ласково и начались разговоры; но до обеда и за обедом ничего до тебя касающегося говорено не было. По окончании обеда Богомилия и все служители вышли; одни паны остались за бутылками. Я и Харько, вышед в другую комнату, стали у дверей под предлогом, что наш пан не очень здоров и каждую минуту может нас потребовать.
«Не понимаю, — сказал Вирилад, — как такой разумный человек, как ты, решился единственную дочь свою, милую, прекрасную, первую невесту во всей округе, выдать за пана Ивана, первого негодяя, нечестивца!»
— «Пан Вирилад, — отвечал Никанор строгим голосом, — я люблю слушать твои шутки, но надобно, чтоб они не выходили из пределов благопристойности. Как решился ты про моего будущего зятя и в моем присутствии говорить такую обидную нелепицу?»
— «Нет, пан Никанор, — отвечал Вирилад, — то не есть нелепица, что можно доказать перед целым светом».
— «Право? Докажи по крайней мере передо мной, ибо мне это знать нужнее, чем всей Малороссии».
— «Изволь, слушай и отвечай, когда будут спрашивать: кто был пан Аврамий до того времени, пока не сделался сотником? Не совершенный ли бедняк, пройдоха? Получив возможность наживаться, не он ли употреблял к тому притеснения, насилия, хищничества, разбои? При всем том он достиг своей цели, т. е. оставил сыну значительное имение. Не должен ли был он ожидать, что по крайней мере этот самый сын пощадит память его? Ничего не бывало! Пан Иван первый поносит отца своего, рассказывает каждому о его преступлениях, издевается над его раскаянием при смерти и покупает лошадей и собак на ту сумму, которую отец завещал раздать нищим, коих он такими сделал. Не должно ли человека этого назвать нечестивцем?» — Никанор не отвечал ни слова; но слышны были его вздохи. Вирилад продолжал: «В пяти верстах отсюда, на уединенном хуторе, еще при жизни отца завел он сераль из обольщенных им несчастливиц, и он постоянно всякую неделю два раза посещает это жилище бесстыдства. Если такой человек предлагает руку свою кроткой, невинной, нежной девице, не есть ли он — не только негодяй, но изверг, чудовище?»
«Праведный боже! Неужели это все справедливо?» — раздался голос Никанора, и в ту же минуту нечто тяжелое обрушилось на пол. Я и Харько вбегаем в столовую и видим нашего пана, растянувшегося на полу, и Никанора, старающегося поднять его, — но тщетно! Мы подбежали, подняли обрушившегося и посадили на кресло, а обломки прежнего, на коем сидел он, подобрали. «Что это значит, любезный друг?» — спросил Никанор с видимым участием.