— Седина не беда, была бы силушка в жилушках, а ее у меня маловато!.. Анна, шли мы полем, и я видел: рожь поспела, и яровина дозревает. Теперь только успевай поворачивайся. Эх, проклятая водянка! Когда она меня перестанет ломать и калечить?
Хоть отец и был очень слаб, но мы всей семьей в поле выехали. И все село тоже выехало. Осталось десятка два стариков, священник с попадьей, дьякон, попова собака, кошки-гулены да куры...
Как только мы приехали к своей полосе, так сразу же и начали жать. Тут на свой загон подъехали и Тиманковы. Дед Михайла поздоровался:
— Вот и мы тут! Эх, мне бы прежнюю силу!
Отец отозвался:
— Да, была у тебя и у меня сила, когда нас мамка на руках носила!
Наталья постелила на землю несколько пеленок и посадила на них сына:
— Сиди, парень, не капризничай: мне забавлять тебя некогда!
Мишка увидел меня и затянул:
— Тя-тя-тя-тя...
Наталья строго прикрикнула:
— Помалкивай, теперь дяде Мише не до тебя! Играй один.
И он будто понял это: стал молча ползать по подстилке.
Дед Михайла и Авдотья взялись за серпы, начали жать и тут же похватались за поясницы:
— Ой, матушка-богородица, хребтины-то словно каленым железом прожигает!
Мой отец тоже еле на ногах держался, и мать торопливо бросила:
— Полежи, Иван! Станет легче — нам поможешь.
И отец покорно лег рядом с Натальиным сыном:
— Люди будут жать, а мы — лежать! Ты малый, а вот я хворый. Скоро жена с сыном будут меня с ложечки поить-кормить...
Не отрываясь от жнитва, мать отозвалась:
— Бог захочет, будет и так! На все его воля.
— Захочет... воля... А где же его милость? На бок сбилась?
И отец зло рассмеялся. От этих слов и злого смеха мать словно от назойливого овода отмахнулась:
— Да лежи ты, еретик! Пошел-поехал, и теперь не остановишь.
— Еретик... А вон соседи Михайла и Авдотья без молитв шага не делают, так почему же их бог не исцеляет?
Вместо ответа мать связала первый сноп, прижала его к груди и счастливо улыбнулась:
— Вот он, мужичок, золотым кушаком подпоясанный!
Я старался не отставать от матери, но отставал. Мне было стыдно, и я думал: «Ладно, вот начнем яровину убирать, там я не отстану!» А яровину убирать очень интересно! Приедешь на полосу чечевицы, и сердце радуется: стручки у нее похожи на маленькие подушечки, и очень вкусные в них зерна-лепешечки! Убираешь чечевицу, и весь день зерна жуешь.
Чечевицу косили, а вот горох не всегда. Если он вырастал длиннорунным, то руны руками и концами серпов с корнями из земли выдергивали. Вику же, какая бы она ни была, все равно косили. Пока она подсыхала, за ней глядели в оба глаза, не то пересохнет — и стручки начнут лопаться и семена в стороны разбрасывать! А вот просо майданцы не косили. Его серпами жали, и жатвой верховодили бабы — это дело они мужикам редко доверяли, говорили:
— Вам не просо жать, а булыжники в лапах держать!
Если же кто-то из хозяев убирал просо с поля косой, то над ним посмеивались:
— Чего не натворишь с малым-то умом!
— Он не дурак, а лентяй!
Мужья, конечно, не меньше жен просо берегли. Чтобы при перевозке просяных снопов с поля на гумна не терять зерно, телеги застилали дерюгами, зипунами, старыми сарафанами.
— Каждую просянинку храним, будто золотинку...
А как только снопы на возы накладывали, так их с боков увязывали. Великим срамом и грехом считалось обронить при перевозке кисточку проса...
Ну так вот, больше недели я жал рожь и все мечтал и мечтал о яровине. Наконец-то моя мечта сбылась: сжали мы рожь и поехали в овсяное поле. Отец косить не мог — только советами помогал, а мы с матерью взялись за косы. Правда, мои покосы были уже материнских, но все-таки я от нее не отставал и шел шаг в шаг. А вот уставал здорово! К вечеру еле на ногах держался: они болели и подгибались словно ватные... Только усталость была какой-то светлой, радостной: ведь хлеб же насущный убирали! И вот, когда мы хлеба сжали и покосили, надо было их на гумно перевезти. Это дело отец доверил мне:
— Ах беда какая! Ведь ты, Мишка, совсем робенок! Дороги-то у нас с колдобинами, как бы воз не опрокинулся... Не зевай, а то искалечит, изувечит, и будешь, как Ванюха, убогим!
Я стал перевозить хлеба на гумно. Гнедко шагал тихо, ступал осторожно, изредка всхрапывал, и мне трудно было понять: тяжело ему или спать хочется?
Ну а я наказ отца помнил: старался держаться чуть в сторонке от воза и с удовольствием ставил босые ноги в горячую дорожную пыль. Ничего, что ноги становились черными, но зато я чувствовал себя здоровым и сильным!..
Возил я с полей хлеба и этим очень гордился: ведь никому из моих сверстников родители такого большого дела не доверяли. Ну а взрослые поглядывали на меня уважительно. Еду с поля, а за мной попутчицы — солдатки и вдовы — тянутся. Дорогой они спрашивали: не знаю ли я, как телегу починить? Что делать, если у лошади копыто треснуло?
Я уже многому от отца научился и теперь охотно подсказывал, как сменить у телеги наколесник, почему треснувшее копыто лошади надо подковывать... За эти советы меня благодарили, а одна солдатка вечером к нам в избу зашла и выложила на стол десяток печеных яиц:
— Это, Мишка, тебе за добрые слова! Водила я лошадь в кузницу. Подковали там копыто, и теперь моя коняга не хромает!
Мать похвалой гордилась, а за приношение сердилась:
— Ты что это, бабонька, вздумала нашего сына кормить?
— Так ведь он вон как измотался: на чем только голова держится?
* * *
Хотя я в поле и на гумне работал охотно, но школу часто вспоминал. Тянуло в свой класс заглянуть! И вот наконец-то наступил день, когда надо было идти учиться. Рано-ранешенько за мной забежал Федька Егранов и ну меня торопить:
— Скорее собирайся! Что ты, как мореный таракан, копаешься? Опоздаем на урок и тогда...
Мать усмехнулась:
— Не спится, не лежится, и сон не берет? Еще кочеты не пели и куры глаз не открывали! Успеете!
Я торопливо оделся, и мы пошли. В дороге любовались своей одежкой; оба в новых самотканых рубахах, самотканых же в полоску штанах и в новеньких лаптях. Федька толковал:
— Мы с тобой словно на престольный праздник вырядились!
Дошли до церковной площади и остановились: здесь шумела большая толпа солдаток и вдов. Тут же сгрудились ученики нашего класса: они пытались пробиться в средину толпы, но их не пропускали. А меня солдатки пропустили.
— Иди, Мишка, иди!
— Ты уж стал настоящим мужиком...
В середине толпы стояла одноконная повозка. На ней, на соломе, укрытой самотканой полосатой дерюгой, полулежал, полусидел солдат. На его груди блестели георгиевский крест и медаль. Солдат был безногим. Пустые брючины он завернул и заткнул за поясный ремень. Возле повозки суетился старик: он проверял упряжь и все твердил:
— Ох, далеконько еще нам ехать-то! А домашние, поди, все глаза проглядели: ждут не дождутся нас... Вот приедем — слез-то будет!
Солдатки не отрывали жалостливых взглядов от калеки и причитали:
— На кой ляд теперь солдату награды?
— Как он будет семью кормить?
Старик поправил на пегой лошаденке веревочную шлею и почерневшей от загара ладонью утер с морщинистого лица струю грязного пота:
— Правда, бабоньки, правда ваша! Дай бог всем солдатам живыми и здоровыми с войны прийти. А мой сын уже не кормилец! Разве обрубок может пахать, косить, молотить и другую хресьянскую работу справлять? Нет! Слава богу, что руки-то уцелели! Я буду до последнего часа землю пахать, а он, калека, станет лапотным рукомеслом кормиться: лапти-то всегда в большой цене, а теперь, без мужиков-то, совсем подорожали!
Пятерней почесав затылок, старик продолжал:
— А мы со старухой одну мыслю держали: кончится война, возвернется домой сын Спирька и будет нас, старых да слабых, поить-кормить и покоить... Зря надеялись! Мы его породили, выпестовали, вырастили и нам же придется покоить!