Обращаюсь к встречному.
– Будьте добры сказать, как зовется теперь эта улица?
Подслеповатый человек ехидно смотрит на меня через старые очки и едко отвечает:
– Извините, гражданин, мы этим не интересуемся! Раньше как звалась – извольте, скажу… А теперь напротив должно быть!
Чувствую, протестует! По-своему борется с революцией…
– То есть как напротив?
– А так-с, – поясняет он. – Была, скажем, Опекунская улица, теперь Самодеятельная-с! Или, положим, Ружейная, а нынче – улица Мира! Дамочка, дамочка! – перехватывает он прохожую. – Может, вы скажете, как теперь эту улицу величают? Вот им нужно. А мы, извините, этим не интересуемся…
И дамочка не знала, и извозчик не знал.
Милиционер, которого я разыскал, отдирал объявление, кем-то самочинно наклеенное на колонку. Боясь порвать бумагу, он трудился с такой бережливостью, что напомнил мне реставратора старых икон, снимающего пленку краски.
Он оказался верным ключом к обновленному городу, все рассказал – обстоятельно и толково.
5
Сгорбился домище. Точно мамонт какой-то, причудой случая уцелевший до наших дней.
Серый, шершавый, слякотный. Сырая нора ворот…
Трудно верить старой, слинявшей таблице, перечисляющей жильцов. Она, как скрижаль, висит в полутьме туннеля, под увядшим цветком электрической лампочки.
«Номер 34, – читаю я с трудом. – Исаак Давидович Шомпол…»
Женщина со злым, стиснутым лицом мне не ответила, только махнула рукой. Выручил мальчик с красным бантиком на куртке.
– Туда идите, в пятый этаж, налево…
Номер 34. Я постучал.
Снизу вверх на меня смотрит лицо еврея, лысого, в одной жилетке… Оборвется моя путеводная нить или нет?
– Исаак Давидович, – начинаю я.
Еврей нерешительно отступает, и я шагаю за ним в комнату.
– Мне очень надо на минуточку повидать Нину Шустрову.
– Хе! – ухмыляется он, поднимая бровь, и секунду молчит. – На минуточку вы хотите видеть Нину и не хотите видеть ее Ваську, с его кулаками и ножами?
Видеть Ваську мне решительно не хочется!
– Слушайте вы, молодой человек, – говорит еврей. – Вы сами не знаете, чего хотите!
– Напротив, я прекрасно знаю.
– Ну так я вам скажу, что она всегда бывает в «Олимпе» после десяти часов, за столиком. На ней такая шляпа, что вы ее из другого города узнаете. Синяя, с красным пером.
– Ну поймите, за каким чертом я потащусь в этот «Олимп», когда мне ее надо видеть сейчас и только на два слова?
– Ай! – досадливо морщится он. – Ну, какие два слова? Идите в «Олимп» и говорите ей хоть двадцать два слова! А сейчас дома нет, и до вечера она не вернется!
Опять неудача!.. С тяжестью в сердце выхожу на улицу. Значит, вечером предстоит «Олимп» – еще невиданный мною «цветок», распустившийся на нэпманском болоте.
«Олимп» и… Максаков! Есть что-то общее…
По дороге домой вспоминаю о письме к доктору Корневу. Старичок-инженер просил меня обязательно повидать этого доктора. Почему не зайти? Тем более что живет он совсем недалеко от моей квартиры.
У своих ворот морщусь. Как не вовремя потерял я удостоверение! Еще утром хозяйка приставала с его пропиской. Пришлось выдумать, что мой документ в учреждении, что его зачем-то будут обменивать на новый.
Хозяйка лежит на своем сундуке под ворохом рухляди, причитает и охает. Болеет старуха.
Я расплачиваюсь с ней за день вперед. Ей сразу становится легче.
Я спрашиваю о нашем соседе-докторе. Вру, что могу получить у него работу. Она оживает, рассказывает подробно все, что знает.
Он холостяк и очень добрый человек, и очень важный, и знаменитый, и не нужно пропускать такой случай, а надо идти сейчас же и просить по-настоящему, не как теперь – фырк да фырк, а по-хорошему, с поклоном…
Я нравлюсь моей хозяйке. Только удостоверение мое не дает ей покоя… У бедной старухи остались, по-моему, только два чувства – жадность и страх.
Я смотрю на темнеющее окно и сам себя ловлю – ведь жду. Жду десяти часов, «Олимпа»… Ах, если бы были со мной Бахтеев и Иван Григорьевич. Я так трагически одинок сейчас.
– «Олимп»! – говорю я вполголоса и морщусь.
– Ты что? – вопросительно смотрит на меня старуха.
– Пойду к вашему доктору, мамаша…
6
Каждая вещь смотрит на мир со своим выражением. Особое оно у хирургических инструментов, разложенных в шкафу. В их выражении своя значительная серьезность. И в запахе карболки тоже. Они в тон ученому докторскому кабинету.
А доктора я представлял совсем не таким. Он много толще, проще и к тому же в очках.
На столе у него белеет мраморная статуэтка – Ленин на охоте. Тоже не совсем обычно для старых и солидных кабинетов.
Я успеваю все это рассмотреть, пока он читает привезенное мною письмо.
Должно быть, он очень непосредственный человек. Перелистывая страничку, гудит сейчас же сдержанным смехом, от которого колышутся его плечи. Не стесняется постороннего!
Кончив чтение, доктор поворачивается с таким откровенным добродушием, что мне сразу становится очень хорошо.
– Порадовали вы меня весточкой от большого друга! Расскажите о нем подробнее.
Слушая, доктор наклоняет голову набок, иногда покусывает нетерпеливо ноготь, иногда, не глядя, нащупывает папиросу. У него сгорает спичка, он зажигает другую и не может поймать удобного момента, чтобы закурить, – так мешают мои слова.
Потом он долго расспрашивает о приисках, о Сибири. Довольный, веселый, вставляет свои замечания. Хороший он человек! Нет в нем растерянной меланхолии, нет ни злобности, ни убитости. Нашего времени он человек!
Я смотрю на часы – уже девять.
– Вы торопитесь? – спохватывается доктор. – И у меня ведь дела! – Он указывает на гору книг, придавивших диван. – Подбираю библиотеку для одного провинциального общества врачей. Все книгохранилища Ленинграда излазил… как крыса! Что делать? Общественная нагрузка!
Прощаемся мы очень тепло.
– Обязательно заходите, – говорит он, пожимая мне руку. – Запишите сейчас же мой телефон. Если нужно что, без всяких церемоний! Я считаю, что мы друзья.
…Ночные дома как скалы. Просекой в камне лежит улица. И завивается в ней голубым туманом даль…
Я еду туда, где кадриль электрических светлячков, где красные и зеленые стрелы прочерчивают грохочущий мрак. Воздушными кораблями выплывают огнистые трамваи и вспышками мигают автомобили…
Холодно. Стекла, оклеенные объявлениями, закутались в шерсть мороза. Со звоном, дребезгом, в толкотне и паре мчит меня вагон. Я тону в своих думах, поющих, как тихая музыка.
– Вечерняя газета! – лихо щелкает дверцей разносчик.
Невольно отвлекаюсь от своих мыслей и всматриваюсь в окружающие лица. Кто дремлет, а кто, как кажется, без мысли смотрит в окна, и все качаются.
Разные люди. Рядом сидит очень бледный человек в клетчатой кепке. Кусочки черных усов приклеились у него под носом. Он дремлет. Мне почему-то не верится в его сон…
Напротив меня – иностранец со смешливым птичьим лицом. О нем хлопочет знакомая девушка, учит по-русски.
– Не надо говорить «чистил руки», а «мыл»!
– О-о!
– Ну, скажите же что-нибудь.
– Папиросы, портной, едет!
Девушка хохочет. Очень доволен и иностранец, улыбаюсь и я.
– Проспект! – объявляет кондуктор.
Здесь мой «Олимп»!.. Со смутным чувством беспокойства вхожу я в стеклянные крылья вертушки у входа. В кармане еще раз нащупываю два последних полтинника.
«Вид, вид прежде всего! – думаю я. – Безмятежность, уверенность и чуть-чуть любезной наглости!
Первая – говорит, что ты при деньгах, второе – что ты гражданин со значением, а наглость… она почти всегда сопутствует в этих местах первым двум».
Ресторан расположился под цементными сводами в низких арках, словно в сточной трубе.
Перекресты табачных вихрей, шляпы и головы и столкновения лакеев. И вулкан оркестра, визжа, грохоча, извергается вверх, прямо в нависшие своды. Истошный рай!