Соня не случайно шла берегом реки, она специально пришла к нему, потому что села рядом, спустив загорелые ноги с обрывчика и обдав жаром нерастраченного тела тридцатилетней женщины. А может, она просто пришла посидеть на берегу, и, если тут оказался Кешка, то почему бы не поболтать с ним?
— Что-то ты похудел, Кеша. Смурый стал. Не приболел? — с участием спросила она. Или просто так — завести беседу.
— Нет, — неопределенно ответил Кешка. Ему сделалось неспокойно от тепла женского тела, какая-то смута проникла в душу — он хотел отодвинуться от Сони, но побоялся насмешливых ее глаз.
— Хорошо как, тихо!.. — прошептала она. — И глаза у тебя красивые.
«Ну вот! Захотелось бабе нежностей!» — подумал он.
— Глаза как глаза.
— Нет, добрые и грустные.
«Хреновый, видно, из Арнольда любовник, раз к бичу ластиться пришла!» — с некоторым злорадством усмехнулся он про себя. Будто в подтверждение этих мыслей, Соня и голову на плечо его склонила.
Кешка свободной рукой обнял ее за талию, а затем жадно сжал мягкую грудь.
— Не надо, — тихо попросила она. — Давай так посидим.
«Бодает, бляха-муха! С Арнольдом запросто валяется, а со мной вздохи разводит!» — Он и сам себе не хотел признаться, что ему было приятно сидеть на берегу реки и ощущать на своем плече доверчивую голову женщины.
— Кеш, давно хотела спросить. Чего по свету мыкаешься? Обидел кто?
— Сам себя обидел, — недовольно ответил он.
— А то гляжу — мужик ты хороший, спокойный, а неприглаженный, заброшенный.
— Будет тебе! — перебил ее Кешка. — У каждого своя дурь. Ты тоже — не цаца.
— Да уж верно сказал. Кукушка я. А ты — сыч. Не гляди на меня, Кеш, как на дурочку. Дуреха — верно, но уж не дурочка. Я ведь от горя веселая, слезами ведь судьбу не сыщешь.
— Уж не с Арнольдом ли ты ее сыскать захотела?
— Да плюнь ты на Арнольда-то! Он для баловства. А баловаться-то уже и надоело. Мужичка бы тихонького, чтоб ходить за ним, жалеть. Как ты вот. Бойкие-то надоели. Я ведь все больше бойких любила, чтобы помял, побил. Только никто замуж не взял.
Кешка насмешливо посмотрел на нее.
— Сильно хотела?
— Замуж? А какая баба не хочет? У меня дом в совхозе есть, огород, скотина. Мать еще нестара, с внуком забавляется. Шел бы ты ко мне — я бы тебя не обижала.
— Нет, Соня. Сыч с кукушкой — не пара. Да и женат я.
Повариха ничего на это сказать не успела — за спиной послышались шаги.
— Воркуете, голубочки! — узнал Кешка голос Арнольда. — Чего ж ты бичей совращаешь, Сонька?! Зря! Неспособны они к бабе из-за пьянки.
Соня подскочила, схватила Раткевича под руку.
— Пошли, пошли! И тута сыскал! — притворно-ласково залепетала она.
— А Кешку чего? Захватим с собой. Я не жадный — поделюсь.
— Мелешь, абы что! — потянула его Соня. И уже отойдя на несколько шагов от реки, обернулась, сказала с горечью:
— Эх ты, Кеша-балбеша!
Не ее жалел Кешка, а себя. Видно, искренне Соня с ним говорила, а он подвох искал. Интересно, если бы он крикнул вдогонку, что согласен, мол, — вернулась бы? Но Кешка не крикнул, стал сматывать удочку. Он понял — почему не крикнул. Маленькая, совсем крохотная надежда искоркой засветилась в нем: а вдруг в Липянах его ждут?
Час до поезда, в кармане билет до Гомеля — полный порядок. Через день Кешка будет уже далеко от Жаксов — от грязного степного поселка с хорошим названием (Жаксы с казахского переводится — «хорошо»), в котором прошли четыре года его жизни. Не пролетели, не минули, а именно прошли, как проходит равнодушный прохожий мимо валяющегося на тротуаре пьяницы. Что вместили в себя эти четыре года — если закрыть глаза, если вспомнить? Нет, не хочет он закрывать глаза и вспоминать, потому что это было вчера, а вчерашний день не вспоминается — припоминается. Наверное, нужны были эти четыре года, чтобы он сегодня взял билет до Гомеля и через час сел в поезд.
Он хотел бы дождаться поезда на вокзале, чтобы ни с кем не встречаться, не травить душу, но он должен был отдать долг Федосьевне, попрощаться с Сашкой, которому купил в подарок рубашку. Он боялся, что на него, когда он надел костюм, галстук, шляпу, будут обращать внимание, смотреть с любопытством и недоумением, узнавая и не узнавая его. Кешка желал бы исчезнуть из поселка незаметно и навсегда, чтобы никто никогда не вспомнил, что жил такой бич, бродил грязный и пьяный по улицам.
Однако он напрасно боялся, потому что кто в наше время обращает внимание, если идет по улице человек в шляпе и галстуке — в шляпах и галстуках сейчас даже банщики ходят. Навстречу ему спешили по своим делам люди, попадались и знакомые, но никто не поздоровался, даже на секунду не приостановился, не вгляделся в него — кому придет в голову, что прилично одетым человеком может быть Кешка-бич? Ему стало немного обидно от этого, он почувствовал себя растворенным в этой спешащей массе приличных людей, ощущал себя почти бесплотным облачком среди сотен и тысяч похожих друг на друга облаков, казалось, вместе с заплатанными штанами он лишился имени и клички своей, превратился в мистера Некто в шляпе и галстуке. Он раньше не думал, как это страшно — не отличаться от других. Может быть, он неправильно поступил, что надел этот костюм и взял билет до Гомеля, может быть, он должен был оставаться Кешкой-бичом, который отличался от этой толпы тем, что был хуже их? Его узнавали, его ни с кем не могли перепутать. Нет, эго все с непривычки, люди в галстуках и шляпах тоже отличаются друг от друга, надо только присмотреться, заглянуть в их душу — в каждом из них есть непроснувшийся Кешка-бич, и все они до поры до времени геннадии мануйловы, думающие о зарплате и тряпках, проклинающие начальство и жен, мечтающие о квартирах и машинах. И где гарантия, что они никогда не устанут думать, проклинать и мечтать, что не окажутся однажды возле свердловской стройки без денег и документов?
Он один из них, только с Кешкой это уже произошло, а с ними еще нет. Ему было неудобно и жарко в цивильном костюме, но надо привыкать жить в тесноте и в массе, застегнутым на все пуговицы. Надо привыкать думать, проклинать и мечтать, бояться потерять и стремиться приобрести, молчать и говорить, когда надо, любить и ненавидеть, быть бдительным и никогда не занимать денег, чтобы ехать на БАМ. Как мало ему надо было хотеть и делать вчера и как много — сегодня. И никто, кроме него одного, не может сделать выбор между этими «мало» и «много». Но он потому и взял билет до Гомеля, что для человека естественно желать многого, хотя от этого ему живется гораздо беспокойнее.
В редакции было тихо — видно, все в разъездах. Но в кабинете замредактора стучала машинка. Кешка подумал, что, если бы сейчас вышел редактор, он бы не прогнал его — он скорее всего не узнал бы. Люди плохо узнают тех, кто похож на них.
Кешка осторожно постучался.
— Можно?
— Заходите! Что угодно, молодой человек? — Федосьевна не узнавала его.
— Вот… Долг пришел отдать… — замялся Кешка.
— Кешка! — закричала она. Вскочила — давай вертеть его. — Кешка! Какой красавчик! Кешка, замуж за тебя хочу! Возьмешь, Кешка?
Он смутился от того, что женщины так легко могут врать.
— Извини, у меня жена есть, — почему-то сказал он ей то же самое, что говорил позавчера Соне.
— Ну даешь!
В отличие от замредакторши, Сашка не удивился, сразу узнал его и не стал вешать восторженной лапши на уши.
— Проходи, Кешка. Только не испачкайся — ремонт в котельной.
— Я подарок вот… тебе… на память… — Кешка почему-то снял шляпу, потом надел ее. — Уезжаю я, Саша.
— А у меня радость! — Кочегар просветлел лицом. — Дочка ко мне приезжает. Со мной жить будет.
— Поздравляю! — Кешка был рад, что и в Сашкиной жизни появилось светлое пятнышко. Теперь он догадался, кому посылал кочегар деньги. Господи! Сколько вместе жили, куском хлеба делились, а ведь Сашка не знает, что были и, может быть, есть у Кешки жена и сын, как он не догадывался о существовании его дочери. Неужели не хотелось Сашке поделиться с ним, когда у него болела душа? Почему Кешка никогда не рассказал ему о себе? Ведь и он, Кешка, понял бы. И Сашка. Как же не понять, если боль у них от одной раны?! Люди, люди! Когда вы научитесь не бояться жалости и сострадания к себе?