— Какой нафиг — бил! — закричал на Кешку Митяй, будто в случившемся был виноват именно он. — Он же, падаль вонючая!.. Не дошло, елки-палки?
До Кешки дошло, и чувство брезгливости — такое непривычное для бича, — тошнотным комком подкатилось к горлу.
— Козел, падла, боров нелегченый! — Кешка от злости заскрипел зубами. Тошнота подступила к горлу. Он понял, что никогда уже не избавится от этого чувства брезгливости, не сможет встречаться с Борькой, проходить мимо него без презрения. — Это скоту даром не пройдет!
— Напугал бабу толстым!.. Положил он на твои угрозы! — горько усмехнулся Митяй. — Не плачь, Ванюша! Завтра мотаем отсюда!
Нет, подумал Кешка, мало уйти из шабашки — это они могут сделать хоть сейчас. Кто же тогда отплатит Ефименко за его свинство? Он, Кешка-бич, презренный отброс общества, почувствовал сейчас себя неизмеримо выше Борьки, ибо осталось в нем, биче, что-то человеческое — доброта, сострадание, пусть не в той мере, в какой должно быть, но все-таки…
Он не хотел сейчас ковыряться в своей душе, он, может, тоже жил грязно, подло, по-скотски. Если кому судить по высшей мерке его, то только ему самому. И ему захотелось сейчас же пойти к шабашникам, пинками разбудить Ефименко и харкнуть ему в рожу. Только так он может выразить свое презрение. И только ночь помешала сделать это.
Утром следующего дня Кешка проснулся рано — еще не рассвело. Лежал, укрывшись с головой байковым одеялом — согревался. Июньские ночи в тургайских степях холодны, особенно промозгло туманными рассветами. Мало что холодно — так еще и сквознячок по фуражному складу разгуливал.
Не меньше часа еще до подъема, но Кешке не спалось. Он проснулся с неясной тревогой, и с каждой минутой она нарастала — от тревоги ли, оттого, что укрыт был с головой, становилось все труднее дышать. Он отбросил одеяло, сел, подобрав колени к подбородку.
Что-то сегодня произойдет. Сегодня обязательно что-то произойдет. Он почувствовал рождение в себе какого-то нового состояния; что-то тяжелое, гнетущее его долгие годы, оборвалось в нем, ему вдруг сделалось легко и понятно все, не мешала даже тревога, наоборот, — от нее возникли такие ощущения.
Кешка был уверен, что сегодня ввяжется в неравную схватку с Ефименко. Неизвестно, чем все это кончится, но он не боялся ее, не готовил себя к ней, потому что был готов уже вчера, то есть уже сегодня ночью. Как мало нужно такому, как он, чтобы почувствовать себя человеком, — всего лишь осознание, что кто-то пал ниже тебя, что ты не последняя гнида на земле.
От этих мыслей он успокоился, и тревога прошла. Будто ненароком, будто случайно прыгнула память в прошлое, в самое светлое, самое дорогое ему воспоминание. Он вспоминал медленно, не спеша, смакуя подробности. Он вспоминал, как бы разговаривая сам с собой; нет, не с собой, а будто доверительно рассказывал самому близкому другу — такому другу, о котором мечтал всю жизнь, исключая дурные, на сон похожие, шесть последних лет, но так до сих пор и не встретил его.
«В теплую майскую ночь звезды можно было собирать пригоршнями и гасить их в прохладных волнах реки. Но мне жаль было их — беззаботных и теплых; я представил, что после того как утоплю лодочку своих ладошек с жемчугом звезд под воду, они превратятся в горку черной и холодной окалины, и на Земле станет меньше радости. Я решил не касаться звезд руками, потому что они зажигаются вечером в высоком-высоком небе, чтобы ими любовались. Звезды нужно любить и не трогать их без нужды, потому что они любили людей, не задумываясь срывались с небосклона, когда кто-нибудь загадывал желание и хотел, чтобы оно исполнилось.
Мне в ту пору было четырнадцать лет, и я еще любил звезды и жалел их. И еще я любил Риту — девочку из параллельного седьмого класса с рыжими косичками-хвостиками. Ей, промучившись ночь, я признавался в любви первыми в жизни стихами; признание это украдкой на перемене подбросил в ее портфель. Я назначил ей свидание здесь, у чистой речушки Липянки, с останавливающимся от тревоги сердцем ждал ее третий час кряду, загадав десяток раз желание по сорвавшимся звездам. Но не всесильны, видно, добрые звезды, или не для исполнения моих желаний гасли они; надо было, наверное, отыскать свою звезду и попросить ее упасть в реку — и тогда, конечно, пришла бы Рита.
Я сидел на теплом валуне, жонглировал в обиде камушками-голышами и никак не мог выбрать из миллиарда звезд свою: как только пытался угадать ее, срывалась другая — рядом или на противоположном краю неба; от волнения я не успевал прошептать своего желания — звезда, прочертив в космосе яркую линию, гасла. А может быть, она и была как раз моей звездой?
И тогда я подумал, что камушки-голыши в моих руках — это погасшие звезды. Значит, исполнилось чье-то заветное желание, значит, обязательно — придет время — исполнится и мое».
Царь небесный! Неужто это было с ним? Неужто в его голове живут эти романтические воспоминания? Куда все уходит, кто виноват в этом? Время? Разве оно превратило романтичного юношу в задавленного реальностью бича? Кто, кроме тебя одного, отвечает за твою судьбу?
Проснулся Митяй, разбудил Ваню. Оба сидели на матрасах у стены — взъерошенные, не выспавшиеся, обиженные — словно два птенчика, вывалившиеся из гнезда, заполошенно прижимались друг к другу, беззащитные перед этим огромным и жестоким миром. О чем они думали, что у них за душой — постичь ли это Кешке, и надо ли постигать?
Жизнь катится по земле огромным колесом; кто-то вскочил на него и, посвистывая, ловит свежий ветер жадным и плотоядным ртом, а кто-то, как он, Кешка, Митяй, Ваня, Булат, попали под него; раздавило их, расплющило — не распрямиться, не поднять голову. Но разве человек немощнее былинки, которая, вдавленная в землю колесом, гордо затем поднимается к солнцу?
Митяй начал собирать в холщовую сумку нехитрые свои пожитки. Сейчас они уйдут, успеют уйти до того времени, как появятся шабашники. Митяй с Ваней сядут на автобус, идущий первым рейсом в Жаксы, а он, Кешка, останется вдвоем с Булатом против четверых шабашников. Если учесть, что Булат не способен даже пальцем пошевелить — вчера его пришлось кормить с ложечки, как годовалого ребенка, — то Кешке придется вступать в бой одному. Но честно ли это со стороны Митяя и Вани, если за Ванино унижение должен подставлять голову один Кешка? А они, Ваня с Митяем, его об этом просят? Стоит ли вообще ввязываться в эту историю, не лучше ли собраться вместе с ними и уехать? Но в Кешкиной душе родился азарт мести — такого давненько не бывало с ним.
Оттого, что он способен на риск, оттого, что решается идти по лезвию ножа, ему сделалось хорошо и спокойно.
— Ты чего лежишь, елки-палки?! На автобус опоздаем! — разозлился Митяй.
— А я не собираюсь ехать с вами! — легко и весело ответил Кешка.
— Не проспался, что ли?! — Митяй закружился по складу, будто потерял что-то ценное и никак не мог найти. — Ради паршивых башлей и бормотухи дерьмо жрать?
— Нет, Митяй. — Откуда мог знать бич с «дореволюционным» стажем, как любил говаривать он сам, что творилось в душе Кешки? Молчаливый протест Митяя — это не урок для такого подонка, как Ефименко. В соседней Кийме шабашники найдут других бичей, также будут издеваться над ними. В кои лета решился Кешка хоть на какой-то поступок и отступиться? Нет уж — кукиш тебе, Митяй! — Или я плюну в рожу Борьке, или останусь последним фуфлом.
— Тебя же отделают почище Булата!
— Ну и хрен с ним!
— Вальты вразбежку! Посмотрите на этого пижона!
— Ладно, Митяй, не нервничай. Поезжай себе с богом! Если к вечеру не вернусь в Жаксы — выпей за упокой. — Кешка понимал, что красуется перед бичами, упивается своей независимостью, но этим он накручивал себя, глушил страх, который уже рождался в нем и противно посасывал под сердцем.
— Вот дурень! Уперся, как баран! — Митяй недоумевал и злился.
— Да выматывайся ты, бляха-муха! Не капай на нервы!
Митяй в сердцах зашвырнул сумку с пожитками в угол.
— Елки-палки из-за этого пижона придется с последними зубами расстаться!