С благодарностью, со слезами радости на глазах поляки встречали нас, встречали каждое наше дружеское слово.
Бросалось в глаза, что польские крестьяне жили как-то обособленно, отдельно, каждый сам по себе. Ничего общего у них не было. Я несколько раз пытался заговорить с хозяином дома, где мы разместились. Он охотно говорил о себе, но о жизни других просто ничего не знал. Это был еще сравнительно молодой крестьянин, но какой-то забитый, пришибленный. От немцев он припрятал немного необмолоченной пшеницы, и в один из нелетных дней мы помогли ему цепами обмолотить ее. Когда мы начинали разговор о комбайнах и колхозах, он внимательно слушал, но смотрел на нас с испугом и недоверчивостью.
Наша дружба с местным населением крепла. А враг в этот период перешел к подлым диверсионным методам. Первым сигналом послужил случай со старшим лейтенантом Лобастовым. Возвращаясь с тренировочного полета, в котором он занимался с молодым летчиком, Лобастов стал производить посадку по всем правилам. После четвертого разворота выпустил шасси. Когда до земли оставалось двести метров, самолет Лобастова неожиданно вспыхнул. Летчику ничего не оставалось делать, как выпрыгнуть из машины. Но высота была всего двести метров!
Лобастов показал себя настоящим мастером-парашютистом: он покинул самолет и благополучно приземлился. У него были слегка обожжены лицо и руки.
А самолет упал на берег реки и ушел в мягкий грунт. Пожар на нем прекратился. Мы коллективными усилиями извлекли машину, ее осмотрела специальная комиссия. Оказалось, что на самолете была закрыта заглушкой, сделанной из медного пятака, труба нитрогаза, отчего сильно накалился проходивший рядом бензопровод и произошло воспламенение бензина.
Как же заглушка могла попасть в трубу нитрогаза? Не оставили же ее на заводе во время сборки самолета? Лобастов много летал на этой машине. Значит, это сделано у нас на аэродроме? Кем? Установить сразу не удалось, а тем временем стало известно, что в других частях на самолетах были обнаружены специальные немецкие мины, которые взрывались, когда машины находились в полете. Несколько самолетов от этого погибло.
Наша бдительность возросла. Мы стали тщательнее оберегать машины, и больше подобных происшествий в нашем полку не случалось. Только спустя много времени был все-таки разоблачен враг и понес заслуженное наказание...
Еще более сильным пламенем вспыхнула в нас ненависть к фашистам в тот миг, когда, находясь в районе города Люблина, мы услышали голос командира эскадрильи Лобастова:
— Под нами Майданек!
Я помню, как мурашки пробежали по моему телу. Под нами проплывал фашистский лагерь смерти — длинные грязные бараки, окруженные колючей проволокой. Сколько тысяч людей было истерзано, замучено, сожжено здесь! Сколько крови впитала в себя земля, сколько стонов слышала она! По примеру командира мы качнули крыльями над Майданеком, чтя память погибших.
На другой день побывали в Майданеке. Мы молча осмотрели бараки, в которых томились в ожидании лютой смерти люди; мы видели тюки женских волос, груды детской, мужской, женской обуви...
Как потемнели лица моих товарищей, какой яростью горели их глаза! Я понимал их чувства, угадывал их мысли, потому что о том же думал и сам: «Никакой пощады врагу, потерявшему человеческий облик! Смерть создателям Майданека и Освенцима! Отомстим за пепел человеческий, устилающий землю вокруг нас!»
На берегах Вислы закипели кровопролитные затяжные бои. Они шли и на земле и в воздухе. Фашисты цеплялись за каждый бугорок, за каждый кустик, зарывались в ямы, прятались в свои стальные «крабы» — металлические передвижные доты на одного-трех человек. В воздухе фрицы использовали каждое облачко, непрерывно меняли свои приемы, дрались с отчаянием. Недалеко за их спиной уже была Германия, и они боялись нашего прихода. Фашисты судили по себе и были уверены, что советские воины станут так же бесчинствовать на германской земле, как они на нашей.
Немцы во что бы то ни стало пытались очистить от наших войск Сандомирский и Предваршавский плацдармы, но это им не удавалось. Наша штурмовая авиация «обрабатывала» фашистов, а мы оберегали своих летчиков от немецких истребителей, которые рвались к штурмовикам, как сумасшедшие.
Наш полк разместился на убранном поле вблизи какого-то графского имения. К имению вела дорога, обсаженная яблонями, под ними мы маскировали самолеты. Когда запускали моторы, на нас буквально сыпался яблочный дождь. Спелые плоды стучали по плоскостям, попадали в кабины. Много у нас по этому поводу было шуток. Вылетая на задание, мы сначала проходили низко над передним краем наших войск. Солдаты приветствовали нас, подбрасывали фуражки, пилотки, размахивали автоматами, а мы им отвечали покачиванием крыльев. Когда же мы появлялись над немецкими окопами, там поднималась паника. Фашисты прятались, забивались в щели, и лишь немногие пытались вести огонь.
Помню, как-то мы громили колонну автомашин с боеприпасами. Многие машины горели, некоторые старались удрать, свернув с дороги. Но их настигали наши снаряды. Машины взрывались, разлетались в щепки. Гитлеровцы разбегались, кто куда мог. Вдруг совершенно неожиданно с нескольких машин заработали зенитки. Хотя они были малокалиберные, но огонь вели такой прицельный, что нам пришлось остерегаться. Только после нескольких заходов удалось заставить их замолчать.
Вернувшись из полета, мы с Бродинским решили поближе познакомиться с графской жизнью.
— Никогда не видал живого графа, — шутил Витя.— Он почему-то представляется мне высоким, тощим и обязательно с моноклем в глазу.
И вот мы возле узорчатых чугунных ворот под красивой кирпичной аркой. От нее идет широкая, обсаженная деревьями и декоративным кустарником аллея прямо к подъезду белоколонного двухэтажного дома. Широкие ступени ведут к зеркальным дверям. Слева от дома раскинулся большой фруктовый сад. Деревья буквально усыпаны спелыми грушами, яблоками, сливами; справа огромный фонтан со скульптурой Нептуна, держащего на плече рог. Из него, очевидно, должна была бить струя воды, но сейчас в роге желтели занесенные ветром листья.
У подъезда, как огромный торт, — клумба с яркими цветами. Бродинский со злостью заметил:
— Вот это да! Живут графы! Слушай, Вовка, а сколько надо людей, чтобы все это обработать, за всем ухаживать? Или граф с графиней сами в фартучках здесь трудятся, а?
Я молчал и думал. Везде, где прошла война, остались развалины, запустение, пожарища. Тут же ничего не напоминало о войне. Видно, граф пришелся по душе гитлеровцам, если они так оберегали это имение, а хозяева имели возможность в таком образцовом порядке содержать его.
Я сказал об этом Бродинскому. Он выругался:
— Знаешь, к черту изучение графской жизни! Айда в полк, а то меня стошнит от этого райского уголка. Так и кажется теперь, что эти цветы растут на могилах наших людей. Пошли!
Он первый направился к выходу. А я не успел сделать и шага, как меня окликнул девичий голос:
— Пан офицер, пан офицер!
Мы обернулись. К нам спешила девушка лет двадцати, в таком нарядном шелковом платье, каких я не видел на наших девушках уже несколько лет. Волосы были уложены в замысловатую прическу. С холеного лица смотрели продолговатые темные глаза. Девушка говорила с легким акцентом:
— Пан офицер, графиня просит вас на чашку кофе.
— Благодарим вас, но мы очень спешим, — ответил я.
— Графиня просит панов русских офицеров сказать своим солдатам не брать яблок и груш в саду. — Тонкой рукой девушка указала в сторону сада и добавила: — Сломана веточка...
— Хорошо, — сердито перебил ее Бродинский, — целы будут ваши яблоки. Пошли, Вовка!
Он резко повернулся и зашагал к воротам. Я молча кивнул полячке и поспешил за ним. Бродинский долго молчал. Я никогда не видел его таким мрачным, задумчивым и, положив ему руку на плечо, пошутил:
— Видно, эта панночка надкусила твое сердце, как яблочко.
— Иди ты! — сбросил Бродинский с плеча мою руку. — Ты хорошо разглядел эту... мимозу? Ее война не тронула. Ее немцы оберегали. Ишь, в каком платьице! А на руках маникюр. Наверное, фашистские офицеры целовали с почтением эту ручку, — у Бродинского перехватило дыхание. — А как фрицы поступали с нашими, советскими девушками? А как живут наши девчата все годы войны, во что одеты?