Спеванкевич смолк, задумался. Новая великая идея созревала у него в голове. Он засмотрелся на округлые, как бы неведомой силой спаянные колени искусительницы, не смея уже шевельнуться, боясь произнести слово — новое гениальное открытие рвалось из него прочь, пробивалось само собой наружу.
— А много бывает в вашей лавочке денег?
— По-разному бывает…
— А сегодня? Много осталось на ночь?
— Сегодня? Сколько же там осталось? Злотых будет, наверно, тысяч сто…
— Что мне ваши злотые — я про доллары спрашиваю, про валюту!
— Долларов всего несколько тысяч.
— Ну так сегодня бежать нам смысла нет, мне этого маловато.
— Ха-ха-ха… — кассир рассмеялся в ответ, неискренне и мрачно. — А вчера, когда подбили итог, было полмиллиона злотых и сто пятьдесят тысяч долларов, ну еще фунтов так с тысячу.
— Вчера стоило, — произнесла она в задумчивости и, став очень серьезной, глянула ему в глаза. — И почему это черти не принесли вас вчера?! — крикнула Ада и ворвалась с дивана. Взгляд у нее загорелся.
Вскочил и Спеванкевич. Они стояли и смотрели, же отрывая глаз друг от друга. Она сурово, повелительно, он — тая и замирая под ее взглядом. В голове у Спеванкевича помутилось. Рыжая Ада становилась персонажем его мучительных снов, видением, возникшим в пучине воображения, женщиной, рожденной в мечтах, его хозяйкой и повелительницей. Все, что она прикажет, будет исполнено. Спеванкевича охватил страх. Он хотел броситься прочь, но не мог отвести от нее взгляда. Глядел, глядел и стал как бы засыпать… Ощущение реальности стиралось. Улетучивалось всякое воспоминание о прежней жизни, промелькнувшей в жалкой суете, надвигалось нечто новое, неведомое, какое-то ужасное, неимоверное чудо, которому непостижимым образом предстоит воплотиться в действительность.
Он очнулся и, по-прежнему глядя в дикие глаза Ады-демона, Ады-укротительницы, понял, что вопреки всем странам, наперекор самому себе он и в самом деле готов совершить это…
Он понял, что до сих пор его безумный замысел был всего лишь игрой в отчаяние, был призрачным кинофильмом, где его роль исполнял кто-то другой, ему не известный. Теперь на страшном экране, в ослепительном свете правды, он узнал самого себя. Началась великая эпопея.
Сперва пошли как бы шутки.
Ада, равнодушная до той поры, сонная и молчаливая, оживилась, стала совсем иной. На скучающем лице появилась улыбка. Наконец-то он завоевал ее любовь, упорством и старанием приблизился к цели… Мысль эта весьма существенно, можно даже сказать, чрезмерно подняла дух кассира. Спеванкевича точно подменили. Слишком долго находился он во власти унизительного, преувеличенного представления о собственном ничтожестве. Столько лет прозябал он в бездонном, всепожирающем презрении к самому себе, что этот первый успех сделал его заносчивым. Он сразу почувствовал себя мужчиной.
Но мучительница, приветливо ему улыбаясь, дала в то же время понять, что о желанном диване не может быть пока и речи. Кокетничая и поддразнивая его, она прибегала все к новым хитростям, трюкам и уловкам, и это было как бы сплошным потоком чар, бьющим из неведомых эротических родников. Позволяла она ему немного, даже все меньше и меньше, и время от времени вроде невзначай, невинно, в шутку, возвращалась к их «великому плану». Она смеялась над тем, какие у него испуганные глаза и над самим «великим планом», дополняя его тем не менее новыми деталями. Словно и в самом деле…
До Америки они могли бы добраться кружным путем, обогнув чуть ли не весь земной шар, потому что через Гданьск, Гамбург и Ливерпуль бегут только желторотые, а на Лонг-Айленде их ждут агенты с наручниками… Купят себе именьице в Калифорнии — там ее родной дом. «Я полагаю, вы не такой глупый и не считаете, будто я приехала сюда под своей настоящей фамилией…» Америка — страна замечательная, вот где настоящая жизнь, а на побережье Тихого океана растут пальмы, тепло… Они поедут в Румынию, потом морем до Смирны, посидят с недельку — и в Александрию. Потом войдут в канал. Там в это время года — жуткая жарища, но ничего не попишешь, не ждать же до зимы… Пересадка у них будет в Коломбо, поторчат они там примерно полмесяца и в Сидней — далеконько, а? Да, но таким образом удастся замести следы — что им тогда этот глупый телеграфный кабель? Что им тогда радио? Потом напрямик — через Тихий. А там пройдет всего две недели, и они уже у себя в Сан-Франциско…
Кассир, вникая в детали сногсшибательного маршрута, трепетал от наслаждения и страха. Выходит он, самый что ни на есть обыкновенный Спеванкевич, действительно попадет в экзотические страны?! Глобус и карту земного шара он всегда считал воплощением мифа, научным вымыслом, натяжкой… Еще мальчишкой, зазубривая в школе сотни географических названий, он не верил в их реальность, так как не мог представить себе, что когда-либо далеко уедет и сам все увидит. Он, Спеванкевич, который за всю свою жизнь ни разу не пересек границы и далеко не ездил, не считая гнусного Таганрога, где он проторчал три года в Камско-Азовском банке… А теперь… Сердце замирало в груди от любопытства, впрочем, больше от страха, что все это — о милосердный Боже! — в самом деле может случиться.
— Но послушайте, — вырвался вдруг у него протест, порожденный инстинктом самосохранения, — ведь для этого нужен настоящий паспорт, а виз-то сколько! Не те времена, когда каждый может ездить куда заблагорассудится!
— Паспорт? Глупости… Закажете завтра утром четыре фотографии, их при вас сделают, и завтра же мне их принесете.
— Как это так? А визы?
— Нет у вас других забот? Будет паспорт, будут и визы.
— Зачем так спешить?
— А чего ждать? Одного только надо ждать: чтоб в кассе скопилось побольше денег.
Видя, что его страх растет, Ада состроила гримасу и расхохоталась.
— Не бойтесь, я только так, шучу…
— Да ведь я знаю, знаю…
— Завтра же тащите фотографии. Хотя бы в шутку.
Странно, но на следующий день фотографии были принесены. С той поры Спеванкевич каждый день дважды отчитывался о состоянии кассы — один раз в дирекции в половине третьего, другой — в «Дармополе» ровно в три, так было ему приказано. Он приносил ей листочек, где наличность была помечена до последнего гроша. Лицо Ады выражало презрение — этого было мало.
Спеванкевичем на службе в ту пору владела лихорадка ожидания: вдруг что-то необычайное! Всякий раз, когда в кассе скапливалась к вечеру большая сумма, он дрожал от страха, его бросало в пот. Но неизменно в последнюю минуту приходили люди с чеками и забирали значительную часть денег. Испытав облегчение, он производил выплату и с невинным видом шел на отчет к Аде. Но ни разу не появилась у него мысль преуменьшить фактическую сумму вдвое или вчетверо. Он стал уже прощаться с опостылевшей ему Варшавой; на жену и на детей смотрел как на призраки прошлого, а когда, возвращаясь домой, протискивался на лестнице сквозь толпу вонючего сброда, это было по-своему даже забавно, так глубоко он верил, что его муки скоро кончатся, забудутся навсегда. Вместе с тем он никак не мог поверить до конца в свой страшный замысел — это была только уловка для того, чтоб завоевать Аду.
Желание овладеть рыжеволосой назло его вечным неугасимым огнем. Сказались долгие годы воздержания, угнетал, душил избыток сил, а то немногое — ах, немногое! — что она ему позволяла и на что он с жадностью набрасывался, только усиливало неутолимую жажду. Всякий день выдавалась минута, в банке ли, у ног ли Ады, на улице, дома ли в бессонную ночь, когда он шептал: «Пусть будет все, как она хочет… Если уж иному не бывать, сделаю, как она хочет, поеду с ней на край света…»
Но когда по прошествии десяти дней Спеванкевич увидел у Ады паспорт на имя немецкого гражданина Рудольфа Понтиуса, жителя Кенигсберга, коммерсанта, сорока семи лет от роду, когда он обнаружил в этом паспорте свою фотографию, отштемпелеванную по всем правилам, а среди разноцветных печатей и подписей нашел также визу немецкого консула в Кенигсберге и разрешение на проезд через польскую границу — он цепенел, вытаращил глаза, разинул рот, глухо застонал и бросился вон из комнаты. Схваченный за полу в открытых уже дверях, он был насильно водворен обратно за шкафы. Стоило ему вновь попробовать вырваться и заверещать, как неожиданно в темной каморке у него перед глазами вспыхнули белые электрические искры — раз, другой, третий… Звонкие оплеухи горели жаром на обеих щеках…