Не успел он опомниться, как почувствовал, что голова стремительно ходит вверх-вниз, вправо-влево и боль в черепе обостряется невыносимо, казалось, у него вырвут сейчас все волосы. Слабея, он ниже и ниже склонял голову, еще ниже, еще и наконец, поверженный, рухнул на пол. Дух захватило от изумления. Он не мог понять этой грубости, удивлен был ее силой… Когда зажглась красная лампа, он поднял голову и увидел, что Ада полулежит на диване, заложив руки за голову и тяжело дышит. Он засмотрелся на ее обнажившиеся ноги и в помрачении пополз к ним… Его объял сумасшедший, гибельный восторг. Родилась и созрела угрюмая, как ночь, бесстыдная жажда унижения. Ада не проронила ни звука. Кассир подполз и стал перед ней на колени — она была для него теперь более чем прежде властительницей, высшей святыней. Он положил голову ей на колени, и те уступили, безвольно разошлись. Замерев в экстазе, он впервые почувствовал на пылающих от боли щеках прохладу ее нагого тела.
Теперь, когда он понял, что обречен на ее милость и немилость, что утратил последнюю возможность защиты, он перестал даже думать о своем страшном деле. Оно маячило где-то неправдоподобно далеко, точно ни к чему его не обязывая. Могло ли быть иначе? Все будет так, как она прикажет, рыжеволосое чудовище и ангел, дьяволическое его божество. Нет больше разлада с самим собой, внутренней борьбы. Мозг застыл в мудром великолепии покоя. Впервые в своей жалкой жизни он ощутил мужское достоинство, ступил ка порог величия. Ужас нависших над ним событий был равен бездне его страсти — едва ли не эллинская трагедия двух мощных начал, насколько он мог себе их представить по уцелевшим воспоминаниям о всяких там Антигонах и Софоклах. Он пребывал в руках Рока (Парка, Мойры), и его судьба сбывалась. В любой день мог завершиться второй акт трагедии, и тогда начнется неизвестное… Он видел самого себя в трагической маске. Шелестели, подобно волнам далекого прилива, мрачные предсказания хора, провозглашаемые угрюмым гекзаметром. И откуда-то, из бесконечной дали, из страны пальм, залюбовавшихся на свое отражение в морской лазури (Калифорния), слышался радостный пеан увенчанных цветами мальчиков и девочек, пеан в честь его любви, победы и счастья. Что будет?
Иногда, в минуту прозрения, когда он был самим собой, — случалось это по нескольку раз в день — в нем пробуждался вдруг давний Спеванкевич, жалкий бедняк, и тогда он жаждал, чтоб все оставалось по-прежнему: пусть существует Ада в ореоле великого ожидания, пусть сверкают над ней отблески страшного зарева, но только пусть все обойдется без роковых последствий. И ему отчетливо рисовалось будущее: из этих планов все равно ничего не получится, по той простой причине, что если вопрос встанет ребром, то он, Спеванкевич, ни за что на свете на такое дело не пойдет… Зато в «Дармополе», в каморке за шкафами, его вера в великий замысел, его трагическое мужество были колоссальны, несравненны.
Ада меж тем сделалась капризной и беспокойной, злилась и привередничала все больше — Невозможно стало с ней разговаривать. Долларов в ту пору было в кассе слишком мало и с каждым днем все меньше. Но эта женщина обвиняла с яростью свою несчастную жертву и говорила Спеванкевичу прямо в глаза, что он без зазрения совести врет и выкручивается, потому что боится. Временами она впадала в неистовство, била его, таскала за волосы, уже почти седые, измывалась самым жестоким образом, не давая взамен ни малейшей, даже самой ничтожной награды. Когда Спеванкевич молил ее, чтоб она сжалилась, чтоб позволила хоть погладить свою руку, она гнала его, запрещала являться на глаза. Она стала принимать его на пороге, разговаривать через щелку, не снимая цепочки. Он сообщал ей итог дня, порой в отчаянии даже значительно его завышая, а она хлопала дверью перед его носом.
Однажды, во время такого короткого разговора, происходившего шепотом через щелку в дверях, он заметил за спиной у Ады, над ее огненной шевелюрой, пару чьих-то глаз, глядящих на него испытующе и одновременно как бы с угрозой. Дверь захлопнулась, Спеванкевич понурил голову и побрел прочь с тоской в душе. Но стоило ему дойти до ворот, как что-то заставило его остановиться, постояв, он повернул поспешно назад. Сам не ведая как, очутился на темной лестнице, перед дверями лавочки. В нем проснулась ревность — чувство, до той поры ему незнакомое. При мысли, что Ада ему изменяет, что какой-то другой мужчина… что, может быть, это уже давно и потому… Он задыхался от ярости, сам еще не ведая, на что направить свою одержимость. Ему хотелось ломиться в дверь кулаками, бить каблуками, час и другой, пока не откроют. Для начала, впрочем, он сдержался и постучал как обычно, только с оттенком решительности.
Странное дело, цепочка звякнула, дверь широко открылась. Ада, приложив палец к губам, глядя из-под нахмуренных подведенных бровей, всем своим видом призывала его соблюдать осторожность… Кто-то сидел у окна, но после яркого уличного света в полутемной лавочке лица было не разобрать.
— Здравствуйте, есть как раз свежий товар. Что-то вы давно не заходили?..
— Так получилось, я собирался…
— Как здоровье?
— Спасибо, ничего.
Ада пропала за занавеской, а кассир остался один на один с незнакомцем. Это был широкоплечий малый, сидел он нахально расставив ноги. Чудовищно выглядели остроносые ботинки на его огромных лапах. На голове — большая клетчатая спортивная кепка, залихватски сдвинутая на затылок, в зубах — трубка. Оторопелый кассир прошелся по лавочке, до окна и обратно, стараясь разглядеть посетителя. Его встретил взгляд спокойный, немигающий и такой пронзительный, что Спеванкевич потупился и ужасно смутился. Лицо у парня было бледное, массивное, с толстыми губами с расплющенным, горбатым некогда носом, какое-то бесстыдно обнаженное, до омерзения выбритое. Спеванкевич ощутил ненависть и страх. Ему хотелось как можно скорей сделать «покупку» и бежать, и вместе с тем хотелось помедлить, чтоб разобраться до конца в этой двусмысленной ситуации. Он чувствовал на себе взгляд разбойничьих глаз незнакомца, и это его повергало в смятение. Он сделал вид, будто изучает иллюстрированный американский каталог, лежавший на прилавке, а сам вертелся и ежился от волнения, даже руки задрожали… Ада не возвращалась.
«Боится меня… Значит, виновата… Зачем же тогда впускала?.. Ага, она боится и этого парня, не знает, как быть, и потому не возвращается… Боже, что делать?»
Как бы в ответ на его мысль, незнакомец кашлянул, и кассир, не сумев совладать с удивлением, обратился в его сторону. Звук был глуховатый, но сильный, точно долетевший из глубины колодца. Кашлянуть так мог только бык или слон.
— Значит, вы тоже любитель американских папирос?
Парень зарокотал глубоким, исходившим откуда-то из недр живота хриплым басом. Несмотря на обыденность фразы, в тоне прозвучала угроза и предостережение. Не ответить было нельзя.
— Да, очень люблю. Привык…
— Нехорошо, — пророкотал парень, — отучайтесь…
— Да, да, — с удивительной готовностью подхватил кассир и смолк, сам не зная, как продолжать разговор.
— Во-первых, покупать эти папиросы — значит подрывать государственную монополию, иначе говоря, вредить Польше, а во-вторых, есть в них что-то такое, что очень ослабляет мужскую силу, в особенности после определенного возраста. Предупреждаю! Ха-ха-ха…
От этого гогота задребезжало неплотно вставленное стекло в закрытом окошке.
— Все это враки! Глупости это! — пропищала из-за занавески Ада. — Не смейте, Болеслав, подрывать торговлю. Кассир не такой простачок, чтоб поддаться на уговоры…
Голос у нее странно изменился, звучал фальшиво. Спеванкевич почувствовал укол в груди. Глянул на парня, а тот загудел небрежно, не вынимая изо рта трубки.
— Откуда ж вам, Ада, знать о таких вещах? Это наши мужские тайны.
— Хи-хи-хи!.. — зазвонил роскошный серебряный голосок из-за занавески.
— Ха-ха-ха… — отозвался парень октавой ниже.
Этот символический обмен голосами объяснил все. Кассир почувствовал, как лицо у него каменеет и стынет. Слова, которые он собирался произнести, застряли в горле. Он молчал. Было ясно, что он попал в глупейшее положение, что парень смеется над ним прямо в глаза. Выручила его Ада: