Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Хочу у вас спросить… Ищу, знаете ли, в Брвинуве из знакомых, они отправились на пикничок, сегодня, знаете ли, Ванды… Но я опоздал, а дома дура кухарка ничего толком не объяснила… Вы не видали их в том лесочке?… Может, закурим? Пожалуйста!..

Портфель у него битком набит коробками с шоколадными конфетами, оттого такой тяжелый, а пошатывало его, потому что устал… Этакая жарища… А раз он варшавянин, значит, ходить по полям не привык. Вот и все.

А что, если полицейский, который знает тут всех наперечет, спросит у него, к кому он пожаловал? А что, если он заметит у него в лице что-то необычное? Наверняка заметит, потому что выглядит он теперь ужасно… А что, если он задаст ему какой-нибудь неожиданный вопрос? Может быть, это способный, проницательный полицейский… а если тупой служака, тогда тем более… Такой человек, как Спеванкевич, встреченный посреди поля, наверняка вызовет подозрение… В том-то и состоит должность полицейского, чтоб подозревать всех и вся, за это ему и платят… Шагов своего врага Спеванкевич не слышал — дорога была покрыта толстым слоем пыли, но страшная тень пала па него, и рассудок помутился. В отчаянии он взглянул на портфель, тот лежал на траве, не было даже времени, чтоб накрыть его полой пальто: один из углов портфеля упирался в серую кротовину. «Ах, есть ли большее счастье, чем быть кротом?!» — подумал Спеванкевич чуть не плача: он уже не боролся, он капитулировал — будь, что будет… В последний момент машинальное движение — папиросы… Поспешней, чем было необходимо, выхватил он из кармана пачку «Лаки страйк» и вместе с ней вывалилась скомканная бумажонка — предостережение путешествующего мистика, магические слова. В памяти не сохранилось ничего! Он развернул записку, стал искать — полицейский меж тем поравнялся со Спеванкевичем, и тот, не поднимая глаз, глухим загробным голосом, впрочем, не слишком громко, произнес, согласно ритуалу, страшные слова заклятья:

— Азазамон! Эрийонас! Бальба!..

После чего зажмурился и стал ждать с верой отчаяния — враг безмолвствовал. Тогда, позабыв обо всем на свете, он принялся повторять самое могущественное слово:

— Бальба! Бальба! Бальба! Бальба!..

Полицейский — ни звука. Спеванкевич закрыл лицо руками. Конец… В безмерной пучине несчастья он ощутил нечто вроде облегчения смерти. Готовый ко всему, ни дать ни взять покойник в гробу, приоткрыл набрякшие веки…

Чудо!!!

И тогда он вскочил со смертного одра. Посмотрел направо — никого! Налево — ничего! Магическое слово уничтожило врага — он исчез. Что же с ним случилось?

Ничего. Просто-напросто пошел своей дорогой, не обратив на Спеванкевича внимания, а может, и близкого не подходил… А может… может его вообще не было? Недолго длилось неистовство радости, секунду, пожалуй, меньше. Он понял: ему не справиться… Столько опасностей подстерегает его в пути! Отважится ли он пересечь границу? Как бросит он вызов двум кордонам таможенников — сперва польских, потом немецких, когда и те и другие так падки на доллары? Как это он, весь начиненный, нафаршированный деньгами, не привлечет к себе внимания странной полнотой при худом, как у мумии, лице и тонюсеньких палочках-ножках? Он ощутил на себе хищные испытующие взгляды таможенников и затрясся. Да и что толковать о таможенниках, если первый встречный олух полицейский нагнал на него такого страху под Брвинувым, что он понаделал ошибок, из-за которых теперь запутается и может погибнуть… Хватит иллюзий! Конец великой эпопее кассира Спеванкевича!

Он двинулся по тропинке, туда, где виднелись обсаженные деревьями дома. Это была деревня с усадьбой, опоясанная широким полукругом леса. Ему очень хотелось свернуть в сосновую рощицу, расположенную шагах в трехстах от дороги. Поваляться в тени да отдохнуть. Теперь некуда спешить, время есть. Но с опушки, где мелькали, сходясь группками, белые фигуры, долетало пронзительное девичье пение, смех, а в глубине леса звучала даже труба. Это был праздник в честь местных Ванд. Спеванкевичу хотелось покоя и одиночества, но и пустынная дорога была ему в тягость. Ах, если б кто-то взял его вдруг отсюда… И он принялся мечтать о своей конуре с видом на стену, затосковал по подлинному Спеванкевичу, тому самому, который, развалившись на кушетке, любуется пыльным бюстом Сенеки. Здесь он чужой самому себе, другой, здесь он сам себе страшен, здесь он ни за что не ручается. Кто знает, что он еще натворит?

Поражение стало реальностью. Сегодня же вечером он переступит порог своего жалкого дома, а завтра вернется все его прошлое. Ничто его уже не пугало, он был спокоен. Но и этот покой таил в себе неожиданности: что, если вдруг появятся какие-нибудь нелепые соблазны или обступят его со всех сторон им же самим вызванные призраки? Тогда он увязнет в новых сложностях, и это в его-то теперешнем положении, которое наконец прояснилось… Наперекор всему миру и прежде всего назло самому себе он всегда должен совершить какую-то глупость… Что-то удивительное, несуразное… Да, но зачем? Для чего? А просто так, ни для чего, из чувства противоречия, не может же остаться все так, как есть…

Это было как бы безудержное желание мести. Временами оно доходило до умопомрачения, до неистовства. Великое счастье, что никто не попался ему на дороге: как знать, не выложил ли бы он первому же встречному — мужику, еврею, бабе, железнодорожнику, полицейскому, дачнику — всю правду о себе, о том, кто он таков и что натворил? И не подарил ли бы несколько пачек стодолларовых банкнотов? И не набросился ли бы в конце концов на собеседника в припадке ярости? Спеванкевич поспешил к домам в туманной надежде, что там наконец что-то решится. Бешенство искало выхода, успокоения, росло и увеличивалось с каждым шагом, и все оттого, что не на ком — и даже не на чем — было сорвать злобу. А так хотелось учинить скандал, избить кого-нибудь, растоптать, разбить что-то вдребезги, надругаться… Ах, встретить бы сейчас компанию дачников на прогулке… Барышни, дети, юноши, мамаши и папаши… Содеял бы он перед ними какую-нибудь фантастическую сумасшедшую мерзость — пусть его изругают, пусть прибьют, пусть… Это сулило неизъяснимое облегчение. Было даже необходимостью — пусть бьют, сколько влезет, он и защищаться не станет, он им поддастся, а потом еще поблагодарит от всего сердца. Как иначе отомстить себе? Бить себя кулаком по физиономии или нарвать крапивы и так нажечь щеки, чтоб болело и палило до утра?

Это была наиболее опасная форма безумия, угрожающая губительными последствиями, направленная против него самого. Спеванкевич давно презирал себя и свыкся с этим, но ни разу за свою нелегкую жизнь не испытал он еще такой ненависти к собственной особе. Он готов был раздвоиться, он жаждал, чтоб из него выделилось как бы отдельное существо, на которое можно обрушить самые жестокие удары. Но за что? За что?.. А за все! Но главным образом за то, что он обнаружил в себе только сейчас. Было это столь бесспорно, что он согласился со своим открытием и немедленно, и без уверток. Но если человек способен на такие подлости по отношению к самому себе, то разве можно жить на свете? Если он способен, как последний провокатор, предательски лукавя, столкнуть себя в бездонную пропасть, в болото, в зловонную яму, то… то…

Да, именно так! Когда сегодня в половине четвертого он запихивал в портфель триста семнадцать тысяч долларов, он знал, отлично знал, что сам себе морочит голову и что ничего из этого не получится. Знал, когда метался по городу, знал, когда уезжал из Варшавы, что сегодня же вечером вернется домой, а завтра утром все деньги, все, до последнего гроша, окажутся в кассе. Разыгрывая комедию тысячи переживаний и тысячи ужасов, он делал это так блистательно, что провел самого себя, перворазрядного психолога-наблюдателя и аналитика. Не найти таких бранных слов, насмешек, не сыскать жесткого наказания, чтоб покарать его за то, что случилось. Разве что смех… Смех ужасный, неудержимый, дикий, дьявольский, смертоносный! И Спеванкевич расплакался.

Плакал он тихо, но в нем нарастал крик отчаяния, который силился выбиться наружу. Кассир его сдерживал и подавлял, как только мог. И неожиданно, улучив минуту, крик прорвался: пронзительный, душераздирающий, он расколол тишину, разнесся и наполнил собой окрестности. Это был ужасный, дикий, нечеловеческий рев, настолько передавал в своих переливах он его внутреннюю муку, что Спеванкевич застыл в удивлении и прислушался. Кто это так кричит? Будь у него достаточно сил, дай он себе волю, он бы кричал имение так, не иначе.

29
{"b":"545369","o":1}