Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Увлеченный своим фантастическим вымыслом, он пребывал уже вне времени и пространства. Засмотревшись на свое облако, он поплыл на нем в великолепии триумфа, на головокружительной высоте, прямо к солнцу. В нем тихо звучала какая-то хорошо знакомая симфония, но только сейчас сумел он постичь размах сочинения и уловил отдельные его темы. Крепчал теплый западный ветер, в своем разбеге по полям он нес миру ангельские, дьявольские, дантовские соловьиные мелодии… Хватающие за душу стоны скрипок, пафос виолончелей, страстность кларнетов, призрачность валторн, ужас труб, барабанов и литавр проносились сквозь его душу, точно кипучий поток. Его охватил восторг. Впервые в жизни проник он в тайну музыки, словно это было звучание живых слов. Он видел ее в хаосе светлых картин, раскинутых в лазури небес.

Он ощущал ее в себе как открытие извечной и вместе с тем лишь одному ему предназначенной истины, той, с которой он родился на свет, но которой до этого часа еще не постиг. И лишь подвиг, освободивший его, вызвал к жизни все то, что рабски томилось, будто в подземелье, в жестокой и подлой судьбе кассира Спеванкевича. Симфония приближалась к апогею — он понял это. Дирижер, согбенный, притаившийся за пюпитром, усмиряет инструменты взмахами рук, похищает лукавством взгляда один за другим, выискивает последний, который негромко, но уверенно, не теряя мощи, ведет свою партию — это контрабас, он словно нисходит в темную бездну, все ниже и ниже, все глуше и глуше… И дирижер распластывается на нотах, исчезает под пюпитром и тает, тает…

Затем вдруг вырастает над головами оркестра, огромный, с раскинутыми руками, в экстазе, всемогущий. В небеса ударяет мощный взрыв — фортиссимо всех инструментов, и, словно гром, перекатываются в пространстве аккорды силы, триумфа и славы — гимн новой жизни…

Хилая сухонькая личинка превратилась в хрупкого мотылька, он трепещет переливчатыми крылышками, неумело порхая с травинки на травинку, а ветер поворачивает его, относит… Но мотылек растет! Сильней становятся крылья, ловят ветер, стремятся ввысь. В воздухе реют радужные, огненные, сумрачные краски. Яркие и нежные одновременно, они предстают взгляду, как стоцветный витраж, просвеченный солнцем. Поднимаясь ввысь, видение продолжает расти, заслоняет небесную синеву, солнце и разбрасывает по земле пестрые отблески вперемежку с тенями, оживляет и преображает мир. И вот раскидываются изменчивым облаком в зените крылья и повисает над миром, как откровение, чудо-бабочка — симфония гремит и неистовствует…

Долго стоял он, боясь пошевелиться, не в состоянии охватить умом всей безмерности перемены. Каждому необходимо время, чтобы поверить в чудо, тем более если чудо совершается в тебе самом. Но Спеванкевич и на этот раз перехватил. Давно уже ушли оркестранты, от его бабочки не осталось и следа, а он все еще не мог прийти в себя от восторга. Забылся…

Так засмотрелся в бирюзовую пучину, в которой за бортом его ладьи совершалась мистерия морских глубин, что не мог уже оторваться. В застывшем лесу кораллов покачивались темные водоросли, поблескивали, таинственно отзываясь с далекого дна, рассыпанные там и сям, похожие на затопленные сокровища, раковины, временами, иногда ближе к поверхности, иногда в толще вод, скользила большая рыбина, то лениво извиваясь, то пропадая из глаз, расплывчатая в очертаниях, словно призрак бездны… Когда он наконец поднял голову, черная тень, простираясь от каменных уступов гор, легла на' лагуну. Ушедшее за гребень скал заходящее солнце широкой кистью рисовало в небе свои картины, сумерки опускались на водную гладь и гасили пестрые, словно павлиний хвост, краски, синеву и лазурь, вот потемнели пальмы на подветренной стороне, простор океана стал серым и слился с горизонтом. Там, в отдалении, в трех днях пути, лежит остров Атауту, а в четырех днях за ним — Сото. А еще дальше, после недельного перехода, можно, говорят, сесть на четырехтрубный пароход и отправиться давним путем на северо-запад, чтоб месяца через полтора ступить на ту землю, которая встает из океана, как странная и загадочная легенда о далеком пращуре, как видение детских снов, как олицетворение старины… Там, где лагуна граничит с морем, на узкой прибрежной косе чернеют окна бунгало — это его дом и его мир! В тени веранды белая фигурка: женщина стоит и смотрит в его сторону — о наслажденье… О радость!..

Чудеса, однако, столь быстро не совершаются. Придя внезапно в себя, Спеванкевич менее чем за секунду обыкновенного человеческого времени преодолел неизмеримые пространства океанов и материков и очутился там, где был. Иного не приходилось и ждать, потому что полицейский с карабином мог подойти по зеленой глади лагуны вплотную к его ладье, чего нельзя было допустить. Акробатический прыжок в действительность, трюк, которым Спеванкевич в совершенстве владел, повергал его обычно в крайнюю депрессию, иногда в отчаяние — вот и сейчас со своего таинственного атолла у антиподов он угодил в трясину отчаянного страха. Ну разумеется, полицейский идет сам по себе, он совершает обход, полицейский не имеет о нем ни малейшего представления, даже не видит его, он отнюдь не намерен его задерживать, это ясно… Чего ж опасаться? Но от человека, чей портфель лопается от ворованных долларов, а карманы набиты банкнотами, от человека, удирающего со всем этим богатством, трудно требовать рассудительности, трудно ждать, что он сохранит спокойствие, встретив в поле вооруженного полицейского. Кассиру, собственно, и встреча-то не грозила: полицейский шел наискось, по тропинке, которая вела к станции. Но Спеванкевич даже вспотел от усилия, сдерживая себя, чтоб не обратиться в бегство, глупейшее, чреватое худшими последствиями. Едва он овладел собой, как пришлось побороть в себе новое, столь же глупое желание: подойти к блюстителю порядка, спросить о чем придется, о каком-нибудь пустяке, угостить папиросой — одним словом, показать всем своим видом, что он честный и мирный гражданин, которому нечего таить от властей… Наконец, оторвав с трудом взгляд от полицейского, глядя в землю, ежесекундно меняясь в лице, моля в душе Бога, чтоб тот ниспослал ему сил и позволил удалиться не оборачиваясь, Спеванкевич побрел по рядам молодой картошки. Он с ужасом ждал: вот-вот прозвучит властный окрик: «Стой!»

Какие-нибудь триста шагов его вконец утомили, отняли все силы, он покачнулся, споткнулся на междурядье, запутался в картофельной ботве и остановился. Идти дальше он не мог, не мог больше вынести неизвестности. Он должен обернуться… «Не оборачивайся, — прошептал ему кто-то в самое ухо, — полицейский наблюдает за тобой! Иди, иди, ради всего святого, иди, в эту минуту решается все!..» И он потащился дальше, портфель сам собой выскальзывал из рук, тяжелый, точно наполненный свинцом. Попадись ему полоска, засеянная рожью, он не раздумывая бросил бы там свой страшный груз, скрыл следы преступления — тогда б он пришел в себя, отдохнул, переждал опасность. Как только полицейский уйдет, он вернется за портфелем… Но кругом пусто и голо. Безжалостная равнина обступила его, она сулила ему гибель, отнимала способность мыслить, наполняла сердце неизъяснимой жутью. Он должен бежать, а вместо этого еле тащится. Он закрыл глаза и стало легче, но земля тотчас задвигалась под ним, вздымаясь пологими волнами, которые накатывали медленно, постепенно, одна за другой. Он все выше поднимал ноги, нащупывая дорогу, и шел, шел вперед. Чувствовал, что в любую минуту может упасть, и тогда наступит конец, но он все-таки шел, истерзанный страданием, стараясь во что бы то ни стало устоять на ногах и… совсем забыл про полицейского. Вдруг он куда-то провалился… Все. Спеванкевич открыл глаза: он сидит в канаве, поросшей желтыми цветами, перед ним ровная полевая дорожка. Не успел он прийти в себя, как безошибочный инстинкт остерег его; это было словно укол иглой, кассир даже вздрогнул. Оторопев от страха, он не смел взглянуть ни направо, ни налево. Точней налево, потому что именно оттуда приближался полицейский. Не надо было и глядеть, он ощущал: враг надвигается. Тотчас родилась тысяча замыслов, тысяча хитроумных комедий, одну из них, самую подходящую, следовало ни секунды не медля разыграть. Все зависит от поведения противника, от его слова. Нет! Лучше навязать ему свою тактику, заговорить первым, держать наготове папиросы — это очень существенно! Папироса создаст настроение, папироса породнит и побратает… Он приближается, свернул, да, свернул… О проклятие! Идет, идет…

28
{"b":"545369","o":1}