Ведь нет на свете вещей, вымышленных от начала до конца. Где-то за краем бумажного листа возвышается Жирардов, оборачивающийся раз швейной, а раз прядильной или кожевенной фабрикой. Где-то там уцепившиеся за железнодорожные пути Ожаров, Отвоцк и Новы Двор Мазовецкий чудом не сносит в пространство, лишь потому, что они, словно четки, нанизаны на нитки под названием «отвоцкая ветка», «скерневицкая ветка», «насельская ветка». Поезда минуют сероватые районы, где от перестука колес звякает фарфор в буфетах и дребезжат жестяные водосточные трубы. Все углы там помечены дворняжками, у всех дворняжек — поджаты хвосты. Детские коляски подпрыгивают на булыжниках. Терпеливые мужчины выстроились в очередь перед закрытым магазином с вывеской, выцветшей на солнце и посеревшей от дождей. Улицы по самые края наполнены случайными событиями, словно даже мысль, придающая городу нужную форму, — и та обрывается у кромки листа.
Каждое из этих мест имеет свой центр, упорядочивающий пространство: это пункт продажи билетов всегда одной и той же числовой лотереи, в принципе не предполагающей выигрыша, обозначенный вывеской, на которой намалеван худосочный слоник над чахлым четырехлистником клевера. Но, похоже, слон отыскал клевер слишком поздно, он слишком слаб, чтобы полакомиться. Жаль беднягу — ему не повезло. Вероятно, где-то у самых дальних ответвлений железнодорожных путей водятся целые стада крупных и упитанных слонов, что жуют клевер каждый божий день — все сплошь четырехлистники, — с утра до вечера, до отрыжки и икоты. Им там круглый год тепло, а здесь дождь и изморось, и сумерки опускаются вскоре после обеда. В тамошнем мягком климате и жить, вероятно, легче, и умереть — проще. Плохо поддающееся объяснению влияние тех отдаленных территорий искажает пространство вокруг киосков с лотерейными билетами и путает мысли, словно это железные опилки, послушные магнитным полюсам. Мечты о далеких краях чреваты тяжкими болезнями (трясется голова и взор мутится от тупого страдания). Над роскошными приливами и отливами бурных морских волн цвета бутылочного стекла высятся склады из листовой стали, холодные пейзажи, оправленные в оконные рамы. Листовая сталь торчит среди бурьяна, дохлая муха лежит на переднем плане.
Пустые бутылки летят в проезжающие вагоны, разбиваются и остаются у насыпи навсегда — как свидетельство загадочной ненависти этих краев ко всему, что движется по путям. Ненависти того, что приковано к одному месту, к тому, что — не закрепленное — ускользает и исчезает за горизонтом.
А ведь железнодорожные пути, куда бы они ни вели, никогда не покидают обширных пределов названия, даже если минуют здания станций, снабженных непривычно звучащими названиями, вроде «Радом», «Кельце», «Кутно», выведенными черной краской по белому полю. Даже если минуют здания вокзалов с теми же названиями, ослепительно сияющими над серыми перронами. Отливающие металлическим блеском рельсы стрелой пронизывают фон — черно-белый, как фотография: даже на красной кирпичной стене не сыскать ни единого красного пятнышка. Они не привязаны ни к фону, ни к цвету. Одинаково холодно поблескивают среди сказочно живописных рекламных плакатов, брошенных глянцевых журналов и банок из-под кока-колы. Говорят, кто не видал Кутно, тот и жизни не видал. На самом деле Кутно не видал никто, да и не мог видеть. Пространства названия заполнены бесконечными железнодорожными путями, вокруг которых города возникают ненадолго и исключительно по мере необходимости и тут же исчезают, будто красные огоньки семафоров в серых сумерках.
Последний вокзал незаметно переходит в морской порт. Даже не раскрывая глаз, путешественники могут перебраться там с поезда на корабль, который перенесет их за семь морей. Они увидят огромных китов и опасные айсберги, услышат пение сирен. В сияющем над перронами слове «Гданьск» можно прочитать аллюзию с фигурой, которая на фоне белых туч возносит под аккомпанемент звукового сигнала трезубец. Не исключено, однако, что это фрагмент большего целого, отколовшегося от слов «Вольный Город». А может, его породили газетные заголовки, вопиющие жирным шрифтом, что никто не хочет умирать за это название. Лишь после того, как проявится полное содержание, в надписи на перроне усеченное и подмененное невразумительной аллюзией, можно будет понять важность недосказанного. Но на самом деле среди всех названий, сияющих над перронами вокзалов, нет ни одного, за которое путешественники согласились бы умереть. К тому же отсутствует гарантия, что можно умереть так, как удается проплыть семь морей, — с закрытыми глазами.
Поэтому места, названия которых выплевывают вокзальные громкоговорители, не способны к самостоятельному существованию, хотя во многих из них то и дело зажигаются и гаснут разноцветные огоньки, гигантские фонтаны извергают воду, благоухающую духами, и звенят серебряные колокольчики. Разве может взаправду существовать Париж, место с названием, претенциозным до смешного, или Лондон, по сути своей задуманный как туман? Манчестер и Ливерпуль — два футбольных стадиона с угольными отвалами вместо трибун. Бордо — гора, по форме напоминающая бутылку; Роттердам, Антверпен и Гаага — названия покачивающихся у причалов, оккупированных блохами парусников, чьи трюмы полны пряностями и шелком. Венеция на самом деле — жемчужная гондола, внутри которой спрятана музыкальная шкатулка. Чикаго — место, набитое чемоданами с деньгами: здесь живут, стреляют и умирают гангстеры в фетровых шляпах. Нью-Йорк уместил самые высокие в мире небоскребы на участке в шестнадцать сантиметров длиной и двенадцать шириной; с обратной стороны приклеивается почтовая марка. Рим — точка, в которую ведут все пути: пыльная и траченная книжной молью корчма у черта на куличках. А белое, как бумага, и черное, как ночь, слово «Касабланка» — название ночного бара для нерешительных самоубийц. Все это элементы города, которые, по правде говоря, занимают в нем места меньше, чем закладка в книге. Прохожие, ежедневно лицезреющие темноватый четырехугольник площади Конституции, понимают, что Париж — там, где продаются парижские багеты, и другого Парижа нет.
Якобы в Монтевидео тоже есть площадь Конституции, с пальмами и фонтаном в центре, залитая ослепительными лучами солнца, окруженная колониальными дворцами. Если что-либо подобное и существует, это лишь дополнение к повседневной, всем известной площади, добавочный, потаенный ее аспект, ускользающий от будничного внимания жителей, выходящий за рамки будничного сознания. Якобы и в Милане есть Центральный вокзал, по форме напоминающий огромный саркофаг, со стен которого таращатся и скалятся каменные маскароны. Значит, по каким-то причинам стеклянный Центральный вокзал посреди города нуждается в более отчетливой тени, чем та, которую отбрасывают его прозрачные стены. Якобы Прага позолоченных дворцов витает где-то над Прагой обшарпанных доходных домов и глубоких дворов-колодцев, отделенной от остального города рекой, которая отдает ржавчиной и машинным маслом, а от звездного неба — колпаком туч и дыма. Здания, улицы, кварталы захлебываются нереализованными шансами, застопоренными переменами, взятыми назад обещаниями, не осуществившимися желаниями, для которых город тщетно ищет выход. В густо застроенном пространстве теснятся городские пейзажи, их напор не знает меры. Именно под давлением неиспользованных возможностей город начинает порождать миражи: золото Праги, загадочность Милана, колониальную архитектуру Монтевидео.
Здешний Центральный вокзал, единственный, который существует на самом деле, — остановка где-то посреди трамвайных маршрутов, спокойно катающих свои номера от одной конечной станции к другой. Спеша к трамваям, люди равнодушно минуют перроны, поскольку вокзал — это всего лишь подземный переход и узел городской коммуникации. Глядя на его стеклянные стены, кто-то вспоминает, как покупал однажды в большом светлом зале железнодорожные билеты. Но прекрасно понимает, что это был сон. Великолепный аквариум не нуждается ни в перронах, ни в поездах, он вполне может обойтись без них. Не нужны ему ни трамвайные остановки, ни подземные переходы. В сущности, ему не нужно ничего. А вот он сам — спасение для города.