Г.Л.: Оставаясь игрушками этих механизмов, мы даже не видим, что они уже выявлены и деконструированы Евангелиями и что божественность, о которой говорят Евангелия, не имеет никакого отношения к насилию.
Р.Ж.: Это различение двух трансцендентностей кажется абсурдным, несуществующим для духа насилия, который нами движет и который теперь нащупывает структурные аналогии между евангельским процессом и учредительным процессом во всех других религиях, процессом, который мы уже анализировали. Эти аналогии реальны, так же как реальны аналогии между дурной взаимностью насилия и доброй взаимностью любви. Поскольку обе эти структуры исключают культурные различия, они в высшей степени похожи друг на друга; вот почему можно переходить от одной к другой посредством почти мгновенного обращения; но при этом они радикально противоположны, между ними бездна, которой не может выявить никакой структурный анализ', мы видим «как бы в зеркале», in aenigmare[102].
Ж.-М. У. : Непонимание, предметом которого всегда было откровение насилия, позволяет еще лучше понять, почему христианский текст представляет Того, кто, вопреки всем препятствиям, преодолевает насилие, будучи непосредственно послан Богом ненасилия и исходя прямо от Него.
Внутри человеческого общества, которое подвластно единодушному насилию и пребывает в плену мифических смыслов, нет такого места, где эта истина могла бы восторжествовать и куда она просто могла бы проникнуть.
Момент, когда люди более всего проницаемы для истины, - это момент, когда исчезают ложные различия, но это также момент наибольшего помрачения умов, ибо в нем активизируется насилие. Всякий раз, когда насилие начинает проявляться как принцип, можно ожидать, что оно выльется в какую-нибудь насильственную эпифанию, в острый кризис и в конфликты двойников, лишающие человечество всякой проницаемости. Кажется, что насилие всегда сможет замаскировать свою истину, либо запустив механизм переноса и учредив священное, либо разрушив все до основания.
Р.Ж.: Остается либо насилием противостоять насилию и тем самым соучаствовать в его игре, либо не противостоять ему, и оно вскоре заставит вас молчать. Иными словами, способ существования насилия таков, что его откровение невозможно. Поскольку истина о насилии не может жить внутри общества, поскольку она неизбежно изгоняется, ее, самое большее, можно понять именно как изгоняемую, именно и только по мере того, как она становится жертвой, и только в тот краткий миг, что предшествует ее уничтожению. Нужно, чтобы эта жертва была нами замечена в тот момент, когда насилие будет затыкать ей рот. Нужно, чтобы она успела сказать нам достаточно для того, чтобы навлечь на себя насилие, но не в галлюцинаторном мраке всех религиозных оснований, которые именно поэтому остаются сокрытыми. Нужны достаточно проницательные свидетели, которые могли бы без искажений или с минимальными искажениями рассказать о том, что же на самом деле произошло.
Чтобы все это стало реальностью, нужно, чтобы свидетели уже находились под влиянием этого необычайного существа и, после того как поддались давлению коллективного насилия, опомнились и описали в неискаженном виде само это событие, преображающее par excellence.
Чтобы вести эту неслыханную игру, нужен человек, который ничего не должен насилию, который не мыслит по его нормам и способен сказать всю правду о насилии, оставаясь полностью чуждым ему.
Появление такого человека в мире, которым всецело управляют насилие и мифы насилия, невозможно. Чтобы понять, что увидеть и явить истину можно лишь заняв место жертвы, нужно было бы уже занимать ее место, а чтобы занять это место должным образом, нужно уже обладать истиной. Невозможно познать истину, если мы не противимся законам насилия, и невозможно противиться законам насилия, если мы не познали истину. Все человечество замкнуто в этом порочном круге. Вот почему Евангелия, Новый Завет в целом и богословие первых Соборов утверждают, что Христос - Бог не потому, что Он был распят, а потому, что Он - Бог, рожденный от Бога прежде всех веков.
Ж.-М.У.: Иными словами, признание божественности Христа в смысле ненасилия и любви, отнюдь не означая какого-то внезапного разрыва в логике евангельского текста, который мы здесь рассматриваем, составляет единственное возможное завершение этой логики.
Р.Ж.: Тот факт, что подлинное знание о насилии и его делах заключено в Евангелиях, не может быть только человеческим по своему происхождению. Сама наша неспособность по-настоящему сделать своим это знание, которое находится в нашем распоряжении вот уже два тысячелетия, подтверждает богословскую интуицию, которая в высшей степени верна, хотя и не может эксплицитно сформулировать свои основания. Эти основания можно понять только за пределами потерпевшего крах жертвенного понимания христианства, только в свете нежертвенной интерпретации, ставшей возможной благодаря этому краху.
Г.Л.: Провозглашая божественность Иисуса, богословие не ищет легких путей; это верование не хвалебное преувеличение и не плод риторического раздувания. Оно - единственный адекватный ответ на абсолютную необходимость.
Р.Ж.: Признать Христа Богом означает признать в Нем единственное существо, способное преодолеть насилие, которое до сих пор абсолютно одолевало человека. Если насилие - это субъект всякой мифической и культурной структуры, то Христос - это единственный субъект, вырвавшийся за пределы этой структуры, чтобы и нас освободить от ее господства. Только эта гипотеза и позволяет понять, почему истина о жертве отпущения представлена в Евангелиях и почему эта истина позволяет деконструировать все без исключения культурные тексты. Принять эту гипотезу следует не потому, что она всегда была гипотезой христианской ортодоксии. Эта гипотеза ортодоксальна потому, что в первые времена христианства существовала точная, но неявная интуиция евангельской логики.
Бог ненасилия, если Он существует, может возвестить людям о своем существовании не иначе, как изгоняя насилие и демонстрируя, что Он не может существовать в царстве насилия.
Но эта демонстрация долгое время будет оставаться двусмысленной и неуверенной, поскольку те, кто живет по законам насилия, видят в ней лишь образ абсолютной немощности. Вот почему вначале она принимает отчасти сфальсифицированную и смягченную форму, форму жертвенного толкования, которое снова вводит в образ божества немного священного насилия[103].
I. Девственное зачатие
Р.Ж.: Если мы обратимся к наиболее мифическим с виду евангельским темам, таким, как девственное зачатие Иисуса у Матфея и Луки, мы обнаружим, что за этой кажущейся сказочностью всегда скрывается послание, противоположное посланию мифологии, -весть о божестве ненасилия, чуждом принудительным эпифаниям священного.
Все, что рождается от мира и от «плоти», говоря языком Пролога Иоанна, отмечено насилием и в конце концов возвращается к насилию. В этом смысле все люди - братья Каина, первого, кто был отмечен печатью этого насилия.
В многочисленных мифических рождениях боги соединяются со смертными, чтобы дать жизнь героям Эти рассказы всегда отмечены чертами насилия. Зевс бросается на Семелу, мать Диониса, словно хищный зверь - на свою жертву, и зачинает, поражая ее молнией. Божественное зачатие всегда похоже на изнасилование. Мы всегда обнаруживаем перечисленные нами структурные черты, прежде всего чудовищность. Мы всегда обнаруживаем эффекты двойников, колебания различий, характерный для психоза выбор «всего или ничего». Чудовищные совокупления богов, людей и животных соответствуют достижению высшей точки взаимного насилия и его разрешению. Оргазм, умиротворяющий бога, представляет собой метафору коллективного насилия.
Г.Л.: А не наоборот, как хотел бы психоанализ!
Р.Ж.: Рождение чудовищ - особая манера мифологии делать намек на это насилие, которое ее неотступно преследует и производит самые разные смыслы. Ребенок, являющийся одновременно человеком и богом от рождения, - особенно уместная метафора для молниеносного разрешения взаимного насилия в акте единодушного примиряющего насилия, порождающего новый культурный порядок.